Шрифт:
Мишенька же опустил уже взгляд: будто стояла перед ним, синяя в белых горошинах, чашка с коньяком; и ничего в мире, кроме чашки той…
Вот где, значит, я его видел. В театре: монтировщики, через фойе, золоченое. Так… я дал Мишеньке сигарету; и закурил.
— Как его зовут?
Не знаю, беспечно сказал Мишенька; пьесы пишет. Все пишут пьесы, подумалось безразлично мне. Гений был Мишенька; великий актер. Чёрта ли ему в гниющем его театре? Мишеньке великая сцена нужна.
Мишенька тоже о чем-то горько задумался. И вздохнул вдруг, с горечью и обидою неподдельной: — Увезли твою девочку. В Москву увезли. В декабре в Царе Федоре, Ириной выходит. В пуховых перинах спать; на золоте едать…
И я, покривившись от неприличной, до слез, внезапной тоски, шлепнул Мишеньку, утешающе, по плечу; и вернулись мы с ним наверх, в зал… и, конечно же, я упоил и, водкою и шампанским, под севрюгу и вод икру, всю Мишенькину компанию: моих лучших, единственных в мире друзей… бедных, очень талантливых; и невезучих, как дети.
…Еще возвращаясь, вместе с Мишенькой, по красным ковровым ступенькам, от ночного высокого окна, из холода и ночного тумана в дымный и пьяный зал, я решил, что утром иду в театр; к Мальчику.
И отчетливо увидел намеченное утро: нежный холод, голуби, сизая хмурь, чернота и ржавчина скверов в сизом небе, и я иду в театр.
Завлит, мой добрейший друг, мы с ним пили не сколько раз, и он очень любил меня за то, что я ни разу не предложил ему мою пьесу, проведет меня за кулисы: или где там у них делают, из крашеных досок и тряпок, хрустальные и в позолоте королевские дворцы.
Я не очень понимал, для чего Мальчику это тяжелое и не внушающее уважения занятие. Четкого сценария встречи с Мальчиком я не имел… может, выпьем с ним по чуть-чуть; он мне был интересен.
…Утром случилась неожиданность: я увидел, что Город весь заметен сырым снегом… зима: не учтенная мной случайность, которая, как я чувствовал, может многое изменить.
Сырой снег изуродовал Город: всё стало белым, черным и грязным. Вот и зима, зима, бормотал я, уже в зимних и нехороших сумерках, торопясь по мокрому снежку, по вечерней слякоти в театр, и чувствуя, что теперь идти в театр вовсе и не нужно (…к вечернему этому часу я уже знал, что остался жить без копейки, и что зима будет и непривычной, и нелегкой; и задуматься о жизни моей еще не умел), зима, бормотал я, худо дело, худо; это же зимовать нужно… мальчик! в морскую пехоту его! и даже спину у меня передернуло: когда вспомнил я звериный холод и ледяной неуют в первый, зимний месяц моей военной службы.
В театр я пришел расчетливо к пяти часам вечера, когда утренние репетиции уже кончились, актеров в театре нет, и к вечернему спектаклю только начинают ставить декорации.
Вахтерша при нижнем фойе куда-то отлучилась, заварить, что ли, чай, и я легко (…как юный бог, с крылышками взамен шпор…) взбежал по широким, мраморным и очень чистым ступеням (…и не задумавшись даже, отчего они чистые), и из нижнего, мраморного, фойе, привычно влево, в неприметную лестничку, и, по ступенькам паркетным, вверх: к беззвучности ковров режиссерского управления…
Ковровая дорожка в режиссерском управлении беззвучными делала шаги, и тишина и полутьма здесь никак не отвечали даже тихому часу меж утренней и вечерней кутерьмой.
В тишине: уверенно, с непреложной стремительностью звучала пишущая машинка, с частым легким звоночком, рука опытной и безразличной к любому тексту машинистки.
Из приемной главного режиссера мягкий свет лампы ложился в темный, безжизненный коридор, на зеленую ковровую дорожку.
И в приемной увидел я девочку, что в день премьеры попросила пропустить ее к любимому креслу.
Девочка (…как же окликнули ее, из ложи? Ира?..), отбрасывая привычным и рассерженным движением головы очень длинные, русые волосы, работала, глядя не в клавиатуру, а в лежащий рядом текст, на машинке.
Через несколько мгновений (три строчки…) она почувствовала взгляд мой, подняла глаза, и улыбнулась.
— …Здравствуйте, Ира.
— Здравствуйте, — нарочито низким, в звучании улыбки, и чуть-чуть игрушечным голосом. (Чёрт ее знает, ее улыбку, ее тайну, ее умение так искренне и с доверчивостью улыбнуться человеку незнакомому… Но от ее улыбки всегда мне, в дальнейшие годы, делалось легче жить; жить: в удовольствии…)
— Вы всегда так улыбаетесь незнакомым?
— Я вас знаю. Вы были очень добры, — глядя чуть исподлобья, и с той же улыбкой, и прядь русых волос, тяжелых, касалась ее губ… — хоть и злились, ужасно, на меня; но пропустили меня к любимому моему креслу.
…Хрипловатый, и невероятно чарующий голос; а ведь годиков ей уже много, годиков двадцать семь, мельком подумалось мне: её голос, и её интонация; голос взрослой и умной женщины: взрослой не очень веселым умом… а загадочность низкого голоса, и улыбки, приветливой, в нем, и бурчанье, балованное. игрушечного медведя? много лет мне потребовалось, чтобы хоть что-то понять в этой женщине, на которой я чуть не женился…