Шрифт:
Матвей Васильич вдруг вспоминает надгробную плиту, которую он видел на Смоленском тракте. С трудом разобрал он на ней позеленевшую надпись:
Матвей Васильич прерывисто вздыхает, слеза блестящей ниточкой обводит его прикрытые веки, он думает, что теперь уже не пишут на надгробиях эпитафий, и ему становится еще обидней.
Ирины нет. Он, доктор Карев, отлично понимает, что происходит с дочерью. Он хорошо знает этот возраст. Ирина должна, неизбежно должна куда-то уйти. Наступают сроки. Но как примириться с неизбежными сроками отцу? Не доктору Кареву, а ему — Матвею Васильичу, как примириться с тем, что от него уходит дочь? Не просто какая-нибудь семнадцатилетняя девушка, а его дочь, родная дочь, Ирина? И зачем ее уход ускоряет Никита? Брат должен был бы подумать об ответе, который он берет на себя не только перед Ириной, но и перед ее отцом. Зачем он уводит ее из дому? Зачем торопится пробудить в ней новые чувства? Сумеет ли он отозваться на них, если они возникнут? Неужели ему не пришло на ум, что он — Никита — не так молод, что он годен Ирине в отцы, что, наконец, Ирина — его племянница…
Матвей Васильич вздрагивает, когда в передней раздается звонок, решительно сбрасывает с себя дремоту и разжигает папиросу.
«Если это Никита, — думает он, направляясь к передней, — я скажу ему все. Я — старший брат, я — отец. Он обязан выслушать меня. Я самым энергичным; образом…»
Он открывает дверь, и к нему бросается Ирина.
— Какая прелесть на улице, папа! — кричит она, обнимая отца, и тут же сразу расстегивает пальто, срывает с головы шляпу, кое-как приглаживает растрепавшиеся волосы. — Какая прелесть!
Матвей Васильич дает себя поцеловать, пятится в гостиную и, нахмурившись, бурчит:
— Какая уж прелесть! Вон я притащил полные калоши грязи…
Он возвращается в кабинет. Ему кажется, что Никита нарочно не зашел с Ириной в дом. Что брат сторонится его. Что Ирина уже научилась скрывать какие-то тайны. В нем вспыхивает нелюбовь к Никите, и он с размаху кидает горящую папиросу на пол и топчет подошвой рассыпавшийся огонь.
Всего один раз и на одну минуту Матвей Васильич испытал трогательную нежность к Никите, освободился от давящего чувства нелюбви, готов был простить своему брату все, даже — Ирину.
Это случилось на первом большом концерте Никиты, почти год спустя после того, как брат начал встречаться с Ириной. О симфонии Никиты Карева музыканты говорили много и спорно; до Матвея Васильича доходили отголоски похвал, брани, и он, скептически ожидал концерта. Ирина была на генеральной репетиции, вернулась домой взволнованная, усталая, ничего толком не могла рассказать, все что-то начинала, не договаривала, бросалась от одного к другому.
«Провалится», — решил про Никиту Матвей Васильич, и ему стало почему-то приятно.
Но концерт оказался неожиданностью не только для Матвея Васильича.
Начать с того, что зал был полон. Горели четыре люстры из шести, и это само по себе свидетельствовало о чем-то исключительном, как первый магазин после гражданской войны; до концерта Карева зажигалось не больше двух люстр над оркестром.
У Софьи Андреевны, очень торжественной и возбужденной, в первых рядах кресел нашлись знакомые певцы, музыканты, актеры, и она сияла. Неподалеку от Каревых сидел, не шевелясь, старый композитор, громадный, бесстрастно-тяжелый, подобный Будде.
Матвей Васильич с досадой видел, как в руках Ирины дрожал листочек с программой концерта, и старался сесть поглубже в кресло, чтобы стать незаметней: все-таки имя Карева подвергалось в этот вечер большому испытанию. Но Софья Андреевна неустанно подводила к мужу знакомых, и Матвей Васильич должен был вставать, пожимать руки и говорить, ухмыляясь:
— Спасибо. Рано еще поздравлять: вдруг провалится.
Никита выступал как композитор и дирижер. Он быстро вышел на эстраду. Он был бледен и показался Матвею Васильичу стройнее, выше ростом, моложе своих лет — в новом, неожиданно странном своем костюме.
— Смотри, как сидит на нем фрак! — шепнула Софья Андреевна, но Матвей Васильич не отозвался.
Встретили дирижера холодно. Хоры молчали, хотя из кресел видно было, что наверху народу не мало, особенно над эстрадой. Скорее обычного зал притих, и в этой преждевременной тишине Матвею Васильичу послышалось затаенное злорадство. Он еще раз мельком взглянул на дочь, увидел, как она вытянулась к эстраде и впилась остановившимися глазами в спину Никиты, и опять решил: провалится!
Оркестр вступил хорошо и сначала легко, без затяжек держал сложный темп. Но вскоре проскользнуло разногласие между игрой музыкантов и требованиями дирижера, и до конца первой части Никите не удалось совладать с оркестром. Во время паузы на хорах кто-то буйно захлопал в ладоши и сейчас же оборвался, так что еще больше увеличил неловкость, которая чувствовалась в зале.
— Не вышел бы скандал, — пробурчал Матвей Васильич, но Ирина посмотрела на него в таком испуге, что он решил молчать, что бы ни произошло.
Когда исполнялась вторая часть симфонии, Матвей Васильич незаметно для себя впал в тихую примиренность. Никита держался лучше, спокойнее, уверенней. Музыка представлялась Матвею Васильичу родной, очень теплой и понятной (он никогда не понимал музыки). Закрыв глаза, стараясь вслушиваться в одни скрипки, он думал, как хорошо было бы, если бы концерт удался, если бы имя брата нисколько не умалило прославленного имени профессора, доктора Карева. А то начнут все кругом спрашивать: «Ах, это ваш брат, который… ну, музыкант?» И надо будет всякий раз улыбаться, признавая, что, мол, в семье не без урода. Вряд ли, однако, провал может быть очень конфузным. Ведь выпускали Никиту музыканты, грамотные люди, слушали, поди, понимали, что делают. Да и Никита тоже не дурак, — не полезет же он срамиться перед публикой. Вон как тоненько выводят скрипки, и складно все так — одно к одному, и как будто — ново, свежо. Черт их, конечно, разберет, музыкантов. Найдут этакую закавыку, придерутся, раздуют — слыхали, мол, у того и у другого. Да и публика тоже! Не всякий, поди, разберется, как разбирается Матвей Васильич, что вот хорошо, славно поют скрипки. Ах, как славно, спокойно! Так бы и слушал Матвей Васильич, так бы и слушал…