Шрифт:
Ирина дала матери проститься с Никитой, потом быстро придвинулась к нему, сунула ему в руки букет и одним духом прошептала:
— Держите ваши противные цветы!
Один момент она смотрела в его глаза, точно готовясь проговорить что-то сокрушающее и злое, у нее дрогнул и затрясся подбородок, и вдруг, сорвавшись с места, она кинулась за Софьей Андреевной, широко, с разбегу распахнув тяжелую занавеску над выходом в зал.
Никита в недоумении протянул вслед Ирине руки, но его окружили уже музыканты, и спустя минуту он пробирался вместе с ними по сумрачным, узким коридорам.
Два человека преградили ему дорогу на лестнице. В умиравшем свете лампочки он насилу разглядел их. Один был низкорослый старикашка в долгополом пальто, похожий на евреев, каких Никита встречал в детстве около синагоги, на Староострожной. На другом поблескивали большие очки, за стеклами которых то разрастались, то скатывались в крошечные блестящие шарики черные глаза. Серебряные кольца кудрей сыпались из-под широкой шляпы на воротник.
— Гольдман, — произнес кудрявый.
— Гольдман, Яков Гольдман, — поторопился объяснить старик. — Яков Гольдман с отцом.
Он показал себе на грудь согнутым большим пальцем.
Никита шагнул назад.
— Боже мой, какой день! — пробормотал он, — Яков Моисеевич, неужели это вы?
Яков Моисеевич снял очки и поднял лицо к свету.
— Ну? — спросил он, расплываясь в улыбку.
Никита притянул его к себе. Пока Яков Моисеевич обнимался с ним, старик суетливо дергал его за плечи и рукава. В этот момент чуть уловимый, неясный запах клейстера напомнил Никите осеннюю ночь, порывистые слова переплетчика и его холодную, жесткую бороду. И первая бушующая радость, которую когда-то дала ему музыка, с неудержным ликованием заново разлилась по его телу. Только теперь он опомнился после концерта.
— Я с нетерпением ждал, когда вы выступите, и нарочно не показывался вам, — сказал Яков Моисеевич.
— О, Яша так волновался! — воскликнул его отец.
— Яков Моисеевич, милый, а где вы теперь?
— Я? Я в кино. Маэстро в обыкновенном кино…
— О, Яша в великолепном кинематографе! — опять заспешил старик. — Это прямо палас!
— Да что я! — встрепенулся Яков Моисеевич. — Я вполне счастлив: я сделал свое дело.
Он ударил Никиту ладонью по плечу и выкрикнул прочувствованно:
— Вот мое дело!
— Вот дело Якова Гольдмана — Никита Карев! — повторил жест сына переплетчик. — Это он всегда говорил, мой Яша!
Он любовно, по-старчески горделиво поглядел на своего Яшу и на Никиту Карева и, понизив голос, добавил торжественно:
— И мы с Яшей решили: я переплету партитуру симфонии Никиты Карева в настоящий сафьян, как до войны, тисну золотом на уголках лиру и поднесу вам эту замечательную работу. О, я еще не совсем инвалид и прекрасно могу делать мое старое дело! Мы так решили!
И опять, как почти двадцать лет назад, переплетчик ткнулся жесткой бородой Никите в щеку. И опять, — расставаясь с ним, — Никита почувствовал, как он любит этого маленького, живого человека, как любит его сына — учителя, скрипача Якова Гольдмана, как любит всех людей и весь обольстительный, необъяснимо прекрасный мир.
Надо было идти: целая толпа музыкантов ждала Никиту. Может быть, он не пошел бы с ними, если бы знал, как проведет этот вечер Ирина.
…Она сидела с отцом, положив голову ему на колени. Он прислушивался к ее дыханию, изредка сурово прикрывая утомленные глаза.
Без причины, так вот — ни с того ни с сего — ничего не случается, — проговорил Матвей Васильич. — И ты напрасно перестала говорить мне, что тебя занимает, делиться со мной — чем ты живешь. Напрасно.
Он досадливо вздохнул.
— Рано тебе иметь тайны. Ни к чему хорошему они не приведут.
Ирина подняла голову, поправила волосы, сказала:
— Какой ты, папа… Никаких тайн у меня нет. Я просто… На меня всегда действует… музыка… Это пройдет. Надо выспаться, правда, правда!
Она попробовала засмеяться и нагнулась к Матвею Васильичу, чтобы поцеловать его, но он не поддался ласке.
— Тебя обидел кто-нибудь? — тихо и настойчиво спросил он. — Может, Никита?
— Ты ничего не понимаешь! — воскликнула Ирина, вырывая у отца свои руки. — Никита — прекрасный, прекрасный! И мне нет до него дела! Я одна виновата, что я такая… и здесь никто ни при чем! Покойной ночи!
Она вдруг закрыла лицо и вышла из кабинета, оставив открытой дверь.