Шрифт:
А в большой комнате, где сыновья, хватило места двум старым диванам, столу письменному (уж изрезан стол перочинными ножиками и испятнан чернилами до безобразия); телевизор там, залитый в новогоднюю ночь воском да так и не отчищенный; на телевизоре аквариум без рыбок, только с водорослями; на полу книги рваные, гантели, футбольный мяч с опавшими боками, постели, собранные комом и затиснутые в угол.
Чем взрослей становились сыновья, тем грубей, независимей, хамоватей — к порядку их призвать большого труда стоило. Теперь одному пятнадцать, другому тринадцать, и уж порода явно сказывалась: не в смирного отца оба, а в мать — у той в роду все бузотеры да горлопаны, все без царя в голове. Когда женился, как-то не приходили в голову проблемы возможной наследственности, а теперь вот стал докапываться до причин — как не вспомнить женину родню!
В Татьяне эти наследственные гены проявлялись, между прочим, в своеобразной «доброте»: вот покупает она копченую колбасу — ну и загляни в кошелек, сообрази, надо ли еще что-то! Но она непременно хочет быть доброй, потому купит еще и сыру кило. Мало того, глядишь, на последние деньги еще и окорока. Все это она, придя домой, тотчас шмяк на стол и нарезает толстыми ломтями: ешьте, мол, на здоровье.
— Слушай, ну ты хоть не сразу все, — урезонивал жену Евгений Вадимыч. — Не праздник, ведь, нынче.
— Ну да, буду я тут трястись над этим, — в сердцах отвечала Татьяна.
— Чего хорошего — все за один присест съедим? А потом зубы на полку?
— Ну и черт с ним! Съедим, и спрашивать не будем.
— По одежке протягивай ножки, по одежке! — сердился он.
Тут и она поднимала голос:
— Ты под старость совсем сквалыгой становишься!
— Таня, капитал наш велит нам быть бережливыми, — тихо и виновато говорил он.
— Зарабатывать надо уметь, а не беречь, как Плюшкин.
Вот и весь разговор. Даже литературный пример привлечен. Сыновья при этом осуждающе смотрели на отца, но ведь и к матери они особого уважения не испытывали! Оба родителя, по их мнению, лыком шиты. Она учительница, он инженер, а зарабатывают тот и другой меньше последнего дворника с начальным образованием.
Сыновья жили в соседнем, сопредельном пространстве, то есть по-своему. Совсем рядом, но поди-ка до них докричись, Вадику с Петькой, видимо, нравилось, что в их комнату можно заходить с улицы, не снимая обуви, и сразу ложиться на диван; иной раз, глядишь, сухие комья грязи тут и там — подмести или уж тем более помыть пол обитатели этой комнаты считали для себя делом зазорным.
— Мне легче самой убраться, чем их заставить, — тоскливо говорила жена и добавляла, — а самой-то некогда.
И он знал, что легче: если прикрикнуть на сыновей, старший не отзовется — окрысится:
— Только и знаешь ругаться! Больше ты ничего не умеешь.
В этом будет явный упрек: раз отец мало зарабатывает, значит, человек он неспособный, а потому и не должен рассчитывать на их повиновение.
Иногда сыновья приводили с собой компанию приятелей, некоторые были с отвратительно выбритыми головами и крашеными волосами, с прическами в виде петушиных гребней; компания приносила с собой магнитофон, открывала окно на улицу и врубала музыку. Именно врубала, другого слова не подберешь. От музыки этой щель в потолке становилась явно пошире, стекла дребезжали, мелкие вещи падали со стола. Как было выдержать это долго? Кажется, продлись испытание еще полчаса, и с ума можно свихнуться.
— Ну что у вас тут? — раздраженно говорил Евгений Вадимыч, входя в сыновнюю комнату; а говорить приходилось в повышенном тоне, иначе его не услышали бы. — Притон устроили? Малину?
Уж какое недовольство отражалось на их лицах в ответ на его слова! Словно он творил сущую несправедливость из-за неспособности постигнуть красоту этой музыки. Но сколь противно было видеть хотя бы то, как сидели они, разложив и развесив части своих бренных тел по подлокотникам диванов, по спинкам стульев, по полу и на столе.
— Жалко тебе? — огрызался Вадик. — Кому мы мешаем?
— Соседей пожалейте! Вы не одни в этом доме.
— Мы музыку слушаем. Пусть и они кайф ловят.
— Это не музыка, а крест для распятия! Это дыба! Это приспособление для пытки!
Компания с нарочитой ленью поднималась. Последним уходил Петька и тоже огрызался на ходу:
— Куда мы пойдем? По подъездам шататься?
Не было сил отвечать, доказывать, воспитывать.
После их ухода в квартире надолго оставался запах курева, которого Евгений Вадимыч тоже не переносил; окурки валялись в туалете, в цветочных горшках, на балконе. Оставались и припрятанные бутылки из-под пива, и воздух, возмущенный рок-музыкой, басистыми неокрепшими голосами, хамским смехом.
Что за проклятая жизнь!
Тоска была в душе, когда шел домой. Хотелось приткнуться где-нибудь, пересидеть до следующего рабочего дня. Потому как лекарство от недуга, были грезы о домике том, что упятился в сухой лесной сумрак. Герань стояла на окнах, солнечные пятна лежали на чистых половичках, белый рушник с красными петухами висел над зеркалом, кружевная накидка на подушках; пахло там цветущей геранью, теплой печью, липовым медком, сдобным тестом. Хозяйка ступала по чистому половичку босыми ногами мягко и неслышно, приносила в решете пироги с пылу, с жару.