Шрифт:
— Что-то нынче не задались, — говорила она озабоченно, — Боюсь, перестояло мое тесто. Да и подгорели, кажется: вишь, жарко печь натопила.
Ничего не подгорели: просто хорошо зарумянились те пироги, каждый цветом ее щекам подстать. Ах, какие пироги! С яйцом, с лучком, с гречневой кашей, с яблоками и лесной ягодой.
— Нет, нынче с грибочками, — говорила стряпуха, разламывая один из пирогов. — Прямо за огородом, на канавке два белых нашла. А в осинничке возле бани, гляжу, стоят подберезовики — веришь ли? — один к одному, восемь штук. Этакие черноголовенькие, на толстых ножках. Я их поджарила с лучком, да и в начинку. Ну-ка, гость дорогой, выручай хозяйку, ешь на здоровье.
Гость «выручал», а беседа шла своим чередом.
— Что же, грибов нынче много? — спрашивал он с полным ртом.
— Сначала-то коровочки пошли — это как ржи заколоситься, — отвечала она. — Ну, этот слой уж к Иванову дню и пришел, разве что моховики остались да маслята, а то и коровик попадется — я их не беру.
— Постой, что это за коровочки да коровики?
— А белые же! Мы их так зовем. Которы молоденьки — те коровки, а если шляпка снизу позеленела, ну этот дед-коровик.
— Впервые слышу, — вел свою игру Евгений Вадимыч.
— Уж потом, в августе, после Спаса-яблочного коровок да коровиков бывает ужасть сколько. Ну, и подосиновиков тоже, подберезовиков — это за протокой, в березняках. Там же грузди, рыжики, волнушки.
— Грузди белые или черные? — уточнял Евгений Вадимыч, замирая сердцем.
— А толстые такие, самые настоящие. Я их прямо в кадке солю, не отваривая, и в погреб спускаю. А в маленькую кадушку — рыжики. У меня еще прошлогодних в той и в другой кадках осталось, ужотко достану.
— М-да. Красиво жить не запретишь, — качал головой Евгений Вадимыч и принимался за следующий пирожок.
— Рыжиков бывает тьма-тьмущая, — продолжала хозяйка. — Иной раз приду в Белоусово — лощинка такая за бором сосновым — их там столько, что большую корзину наберу, а они все стаями, стаями. Я с жадности-то даже разревуся: жалко оставлять, а и себе уж довольно.
Признавшись в этом, она смеялась, потом добавляла:
— А с белыми замучаюсь сушить!
Он слушал ее, как слушают волшебную сказку. В этой сказке было так много отрады, что на душе и легчало, и светлело. Они сидели рядом; он чувствовал плечом ее плечо и, чуть повернув голову, видел ее блестящие глаза, голую полную руку в коротком рукавчике, завиток волос на виске.
Хозяйка хуторка обращалась к нему попросту «Вадимыч», и это тоже нравилось ему. Такое могла позволить себе если не жена, то очень близкая женщина, та, которая имела доступ к его сердцу, и с которой было вот это полное сердечное согласие.
— У вас там, в городе, еда, небось, получше моей, — ревниво говорила она. — Я тут живу попросту, по-деревенски, как умею, пряники ем неписаные. А вы причиндалы всякие любите, пирожное-мороженое. Так, да?
Дома у Кузовковых пироги не пеклись: Татьяна не любила стряпать. Если что-то и затевала, то отнюдь не по доброму желанию, а понуждаемая сыновьями или мужниными упреками. И если уж принималась, то непременно с ворчанием, с сердитым стуком, бряком и звяканьем.
В последнее время Евгению Вадимычу понравилось заходить в маленький частный магазинчик, что открылся недавно возле магазина большого, государственного; там, помимо всего прочего, можно было взять стакан кофе с коржиком к нему. А подавала, между прочим, женщина по имени Людмила — это была одна из тех вальяжного вида женщин, которых называют сдобными: крупная, белотелая, полнокровная, ей всегда было жарко, в любую погоду. У нее красивые руки с ямочками на локтях, и на щеках тоже ямочки, лицо этакое приветливое и всегда спокойное. Нет, она не годилась на то, чтоб поселиться в хуторке среди болот, но какие у нее плечи!
Евгений Вадимыч заходил сюда в обеденный перерыв и всякий раз огорчался, если вместо Людмилы работала другая, пожилая уже; эта тетка была проворней, но при ней почему-то неуютно становилось в магазинчике.
А Людмила двигалась замедленно, щелкала на счетах, шевеля губами, будто говоря: «Ох, считать-то мне — нож острый!» При ней он непременно брал кофе с пирожком и, отдыхая за единственным столиком, посматривал на эту женщину с грустью, как на витрину валютного магазина: не ахти что, а все-таки недоступно.
Каждый раз с обидой неизвестно на кого ему думалось: вот ведь замужем, конечно, эта Людмила. А муж кто? Небось, какой-нибудь замызганный мужичок, который запивает по выходным дням и тискает эти белые плечи, белую грудь нечистыми лапами. А пахнет от него скверным куревом или чем-нибудь похуже.
«Нет, — снова и снова говорит он себе, — эта женщина не годна для хуторка — грузновата слишком от хороших харчей да хорошего аппетита. В ней нет живости, огня, воодушевления. Она живет, чтобы есть, а надо наоборот: есть, чтобы жить. Жить! Вольно, свободно, не подчиняясь чьим-то прихотям, приказам, не оглядываясь на кого-то, кто над тобой начальствует, — вот что такое жить по-настоящему. А не затем, чтоб служить собственному желудку».