Шрифт:
Она возвращалась и, пока паром медленно рассекал воду, расплетала косу. «В своём времени нет пророков, — глядел на неё Гаврила. — Вечность полна лжесвидетельств». Ему сделалось стыдно и захотелось сжечь мёртвые слова, которыми он лечил мёртвые души.
— Меня там читают? — спросил он безучастно.
— Читают… — эхом отозвалась она.
Но всё это случится много лет спустя. А пока Артамон Кульчий сидел под развесистым дубом, вживаясь в смерть деда, а потом глядел вдаль так долго, что стал различать чаек, сновавших над каналом. Он тихо бормотал под нос, его детская улыбка была шире скул, на которых болталась, как пиджак на узких плечиках вешалки, и он ещё не знал, что по прошествии лет привыкнет говорить то, чего сам не понимает, будет верить своим словам, и, принимая участие в «круглых столах», будет с каменным лицом загибать под столом пальцы, считая, сколько раз наугад согласился, а сколько возразил, и подбрасывать монетку, доверяя ей своё мнение.
Землю заселяют в два этажа, отводя умершим нижний, и кладбище за каналом быстро разрасталось. Из-за экономии места могилы привели в порядок и теперь, стеснённые оградами, они жались друг к другу, как испуганные дети. А дом, наоборот, ветшал. Ржавая крыша протекала, словно дырявая шляпа, в щелях между кирпичами уже рос мох, из которого кое-где пробивались карликовые деревца, парившие высоко над землёй. Время беспощадно меняло его облик, заселяло новых жильцов, меняя привычки у старых, но Яков Кац по-прежнему боялся мира, за каждым поворотом которого ему мерещился Людвиг Циммерманович Фер, точильщик ножей. Он видел его в каждом встречном, который бросал на него косой взгляд, и тогда, как в детстве, струйка холодного пота пробегала у него по ложбинке вдоль позвоночника. Яков был вынужден по-прежнему обитать в квартире с приёмной матерью, к которой уже не чувствовал злости и которую даже про себя не звал Крысой. Однако Якову было невыносимо знать, как Александра Мартемьяновна прислушивается за стенкой к каждому его шагу: вот повернулся ключ в замке, вот отправляется на вешалку пальто, вот стукают об обувную полку ботинки, и, наконец, скрипнули пружины пыльного дивана с ярким, цветастым пледом, который она подарила ему на полувековой юбилей. Он обитал за стеклом, как кролик, под неусыпным взглядом удава. С Лидой он давно расстался, измученный скандалами между женщинами, принял сторону старшей, с которой провёл жизнь. Александра Мартемьяновна выглядела ещё крепкой, несмотря на лекарства, подтачивающее её железное здоровье, держалась прямо, так что её, казалось, ничто в жизни не сможет вышибить из седла. Смирившись со своей судьбой, она была уже чужда всему окружающему и мало напоминала Сашу Чирина тех времен, когда пререкалась в постели с Ираклием Голубень и губной помадой на зеркале в лифте писала гражданские стихи. Говорила она теперь лишь по делу и с той ледяной отстранённостью, которой награждает старость, доживая с каменным лицом и сердцем, давно превратившимся в золу. Видя, как приемная мать целиком сосредоточилась на себе, не различая прошлого и настоящего, как щурилась поверх очков с толстыми линзами, не замечая ничего дальше вытянутой ладони, Яков уже махнул на себя рукой, от тоски всё чаще разговаривая с зеркалом, считая себя всем забытым, как монетка, закатившаяся в тёмную щель, когда получил вдруг письмо из-за океана: «Правда - только разновидность лжи, она выдаёт бедную фантазию. Приедешь?» Вспоминая Исмаила Кац, их разговор в баре об искусственной информационной среде, создаваемой в пиар агентстве, Яков думал о людях, которым внушают мнимые ценности и которые умирают, так и не поняв, в каком мире прожили. Но по прошествии лет Яков остыл и, глядя на мир трезвыми, измученными глазами, задавал себе один и тот же вопрос: а достойны ли окружавшие другого? Ведь и в раю не познали добра и зла, может, счастье в том, чтобы не различать правды и лжи? Теперь его уже не коробила деятельность его заокеанского дяди, он находил её необходимой и даже полезной. Прочитав послание, Яков опять услышал вкрадчивый голос с приятной хрипотцой, он надолго задумался, прикрыв один глаз, точно прикидывал, какой шар положить в лузу, а потом, щёлкнув пальцами, решительно направился к двери. И с тех пор Александра Мартемьяновна стала замечать странные вещи: цветы, нарисованные на скатерти, вдруг менялись местами, точно её перестилали, пустые пузырьки, которые она складывала в тумбочку, наполнялись микстурой, вилки и ложки то исчезали, то снова появлялись, будто играли с ней в прятки, а в неожиданных местах обнаруживались свёрнутые в трубочку записки односложного содержания: «Люблю», «Скучаю», «Жду», «Приходи». И тогда она думала, что её зовёт к себе Ираклий Голубень. Александра Мартемьяновна никогда не страдала из-за того, что оставила за собой длинный шлейф разбитых жизней, не переживала из-за загубленного таланта мужа, не вспоминала родного сына, с трудом освободившегося от её чудовищной опеки, и не видела боли приёмного, так и не сумевшего сбросить её ярма, и не понимала, что Яков мучился бы гораздо меньше из-за её чёрствости и эгоизма, если бы увидел, что она из-за них мучается больше. С появлением странных записок Александра Мартемьяновна перестала есть, выбросила все лекарства, быстро похудела, точно избавилась, наконец, от своей слоновой болезни, и, утирая платком набегавшие слёзы, перечитывала то место в романе Ираклия Голубень, где появлялась на пляже, обворожительно красивая. А потом, выбросив книгу, спустилась в магазин, накупила там целый ворох модных платьев, которые надела все сразу, став похожей на луковицу, и в таком виде предстала перед Всевышним. Когда Якову Кац сообщили о её смерти, он был в бильярдной, играя по высокой ставке, он не потерял присутствия духа. Намазав мелом кий, долго прицеливался и выполнил задуманный карамболь. «Партия», - положил он кий на зелёное сукно. И ковыляя к выходу, подумал, что выиграл и другую партию — у себя. На похоронах, глядя на покойную, он со страхом думал, что, водившая за ручку по жизни, Александра Мартемьяновна потащит его и в смерть. А потом долго рыскал по квартире, собирая записки, которые сжёг в пепельнице. «Нет выбора, - бормотал он, пакуя чемодан. — Нет выбора». Яков Кац загнал себя в угол, и одиночество, которого он не выносил, погнало его за океан. Несколько часов до самолёта он не находил себе места, покрывался холодным потом, приволакивая ногу, раненой птицей метался по комнате, как вдруг пелена страха исчезла, точно ужас перед миром ушёл вместе с покойной Александрой Мартемьяновной. Застыв у окна с толстым слоем пыли, он обмакнул в неё палец, а после вытер рукавом пиджака, коротко рассмеявшись, будто разломил спелое яблоко. Победив свои страхи, мучившие его с детских лет, Яков Кац отчётливо понял, что нет ни того света, ни этого, а есть только гигантская пустота, в которой разыгрывается спектакль, порождённый больным воображением. Пройдёт несколько лет, и уже за океаном Яков увидит подтверждение своим мыслям. Это случится во сне, в котором на Страстную пятницу он будет стоять около церкви, мимо которой пройдёт Людвиг Циммерманович Фер, точильщик ножей.
– Святой был человек, - сняв черную шляпу, перекрестится тот. — И за что распяли?
– Не без твоей помощи! — побледнев, обернется к нему Яков, едва преодолевая страх.
– Помилуйте! — вскинет руки сатана. — Вы и без меня отлично управились.
– Не выкручивайся, - будет стоять на своём Яков. — Без тебя ни одна подлость на земле не обходится, недаром тебя Господь в бездну низринул.
– Господь? Ты, верно, думаешь, мы разыгрываем партию за твою бессмертную душу?
– А как же, вы как жизнь и смерть, - упрямо подтвердит Яков, потому что не сможет придумать ничего другого.
– Так жизнь и смерть работают в две руки: первая подминает, вторая прибирает, - с хохотом перебьёт его Люцифер. — Ты ещё не понял? Бог и дьявол сидят по одну сторону доски…
Глухо зазвонит колокол, и Яков Кац проснётся в холодном поту, будет долго лежать в постели, перебирая в памяти слова сатаны, а потом вдруг, коротко рассмеявшись, рывком скинет с себя одеяло и со стоической отрешённостью залезет под ледяной душ. Но всё это случится через несколько лет. А пока, уничтожив записки, которые сочинял для Александры Мартемьяновны, Яков Кац с математической выверенностью провёл всех, в том числе, и себя, но обмануть Луку ему не удалось, и в домовую книгу он попал как убийца приёмной матери. То, что «приёмыш» довёл до смерти его мать, Луку не трогало, глядя на грубо струганный гроб, на жёлтое восковое лицо, приподнятое маленькой подушечкой, он думал, как опишет похороны в домовой книге, вычеркнув из неё ещё одного старейшего жильца, совершенно забыв, кем приходится ему покойная. Александра Мартемьяновна была из тех женщин, которые строят мир вокруг своего безумия, вписывая в него окружающих, вставляя их камнями в свою мозаику. Она утаскивала за границы своего сумасшествия, осью которого было чёрствое, покрытое коростой сердце, расселяя по его тёмным подвалам, подчиняла своей воле. Все попадали под её влияние, пряталось ли оно под личиной очарования, когда Саша Чирина только начинала свой путь, или было неприкрытым давлением, когда Александра Мартемьяновна вышла на финишную прямую. Попадали все, кроме Луки. Из двух сумасшедших побеждает тот, кто безумнее. Посвятив себя настоящему, Лука все обиды оставил в прошлом, которое ненавидел, и всюду, где мог, подчищал его следы, избавляясь от его свидетелей. И оттого с тайным сладострастием вымарал из домовой книги имя матери. Уличать Якова Лука не собирался, в его расчёты не входило ссориться с Исмаилом Кац. При его посредничестве Исмаил уже продал свои квартиры заокеанской пищевой компании, которая разместила в них сотрудников, и теперь речь зашла о расселении всего дома. Все эти годы Лука оставался аскетом, имея в распоряжении жилой фонд семьи Кац, обитал в той же самой тесной кладовке, куда его, договорившись с Нестором, запихнула мать. В отместку за помощь он превратил Нестора в её любовника, да так и оставил, когда мать в домовой книге стала Александром Мартемьяновичем Чирина, сутулым мужчиной с длинными, плоским ногтями. Деловая активность Луки не имела ничего общего с корыстью, движущие им мотивы были личными, он хотел расплатиться с прошлым и по-своему видел будущее дома, которое приближал всеми силами. Лица в кирпичном здании менялись, так что Лука не успевал их запоминать, но долго смеялся, когда в третий подъезд въехали Иванов, Петров, Сидоров. Они оказались и на одном этаже, поначалу одалживаясь солью и спичками, а, когда узнали фамилии, сдружились. «Неспроста это», — качали они головами. Но потом привыкли. И звали друг друга: Иваныч, Петрович, Сидорыч. Дни коротали порознь, а вечерами собирались у Иванова, который был в разводе и жил один. Петров и Сидоров тоже разошлись, но делили площадь с бывшими жёнами. Жизнь на пятом десятке не поправишь, одна радость — есть куда пойти. Зиму встретили у Иванова — пили третьи сутки, спали вповалку на огромной двуспальной кровати, кидали на пальцах, кому бежать в «24 часа».
Застолье было в разгаре: консервы прикрывали на скатерти жирные пятна, под столом звякали пустые бутылки.
— А всё же здорово, что так сложилось! — в который раз говорил Иванов, поднимая стакан за мужскую дружбу.
— Перст судьбы, — откликался Петров.
— На чудесах мир держится, — подводил черту Сидоров.
Он носил короткий пиджак, и, когда измерял стакан мелкими глотками, у него задирался рукав, обнажая на запястье наколку. В молодости он отбывал срок, говорил, по глупости, и теперь часто заводил разговор про лагеря. Петров был инженером, Иванов — учителем. В юности у каждого свой круг, который к старости сужается до лестничной клетки. Да и работа осталась в прошлом, перебивались, чем попало.
— Такие времена, — вздыхал один. Остальные кивали. И снова ругали жизнь, которую донашивали, как старую рубашку.
Когда живёшь бок о бок, жена не становится бывшей — Петрову и Сидорову дома закатывали истерики.
— Завидуют, — с мстительной интонацией замечал Петров.
— А твоя мою ненавидит, — добавлял Сидоров.
— Бабы всех ненавидят, — вспоминал свою Иванов.
Злой декабрьский ветер налегал на стёкла, бросая из темноты горсти липкого снега. Заменяя тосты, каждые полчаса били часы. Прикончив спиртное, уже вывернули карманы, но наскребли всего на поллитровку.
— Эх, продать бы что… — почесал затылок Петров.
— Можно телевизор, — не раздумывая, предложил Сидоров. — Только моя не даст.
Осторожно покосились на хозяина:
— Может, твой, Иваныч, всё равно смотреть нечего?
Иванов замахал руками:
— А футбол?
От обиды у него покраснело лицо.
— Ладно, не кипятись, — похлопали его по плечу, — забыли, что болельщик.
И снова решили выпить. Заскрежетав вилками в пряном рассоле, зацепили по кильке. Хозяин разлил последнюю бутылку, за горлышко опустил под стол. Но распрямиться не смог — схватившись за сердце, повалился с выпученными глазами. «Иваныч!» — бросился Петров, задирая спиной бахрому у скатерти. Изо рта у Иванова шла пена, он лежал без движения посреди поваленных бутылок. Сидоров вызвал «скорую», а, когда приехала, метался по кухне, как челнок, пытаясь угостить водкой санитара. От укола щёки у Иванова порозовели, и, когда увозили в больницу, он пришёл в себя. «Ты на нас рассчитывай, — семенил рядом с носилками Петров. — Передачи там, ну, и если кровь понадобится…» У него тряслись губы, он то и дело промокал рукавом залысины. Спустившись к подъезду, растерянно топтали ледяное месиво, провожая взглядом отъезжавшую «скорую». Возвращаться было некуда, и решили поехать в больницу. Донимая заспанных сиделок, долго ждали врача.
— Ну как? — бросился ему навстречу Петров, у которого за спиной маячил Сидоров.
— А вы кем ему приходитесь? — прикрывшись ладонью, зевнул врач.
— Братья, — не моргнув, соврал Сидоров.
Врач уставился в стену:
— У него обширный инфаркт. Делаем всё возможное.
Вышли, подняв воротники. Слепил мокрый снег, редкие машины обдавали грязью. Пока брели домой, молчали, и только в подъезде обнаружили, что промёрзли до костей.
— Приличные люди умирают летом, — ляпнул вдруг Петров.