Шрифт:
Ах! Эти монастырские аллеи, по которым гулял он на рассвете, аллеи, где Господь расторг однажды после причастия плен его души, и самозабвенного, погрузил в бесконечность Своего Божественного моря, растворил в небесах Своего лица.
Без причастия, в миру не достичь ему впредь наития этой благодати. Нет, этому конец!
И его пронизал такой порыв печали, такое безудержное отчаяние, что он подумал, не сойти ли ему на первой станции и возвратиться в пустынь. Но опамятовался и пожал плечами, рассудив, что нрав его не настолько терпелив, воля недостаточно упорна, а тело не такое крепкое, чтобы снести непомерные лишения иноческого искуса. А давящая перспектива не иметь своей кельи, спать одетым, вповалку, в общей спальне!
Но что же тогда? И он грустно подвел себе итог.
«За десять дней я в монастыре пережил двадцать лет. И выхожу оттуда с изнемогшим мозгом и разбитым сердцем. Я отравлен навсегда. Меня, словно подкидыша, поочередно отринули Париж и Нотр-Дам-де-Артр и обрекли, влачить пустую жизнь, ибо я слишком писатель, чтобы сделаться монахом и слишком монах, чтобы оставаться среди писателей!»
Затрепетал и умолк, ослепленный потоками электрического света, хлынувшими, когда остановился поезд.
Он возвращался в Париж.
«Если б знали они, — подумал он о писателях, с которыми ему не избежать, конечно, встреч, — если б знали они, насколько последний послушник выше их! Если б смогли они себе представить, насколько сильнее влечет меня божественный экстаз траппистского свинопаса, чем все их рассуждения, все книги! Ах, жить, жить под сенью молитв смиренного Симеона… Господи!»
1896