Шрифт:
Дверь в глубине мастерской скрипнула, и вошел мальчик лет тринадцати. С Осокиным он поздоровался так, как будто был с ним давно знаком. «Приятно, когда тебя принимают за своего», — подумал Осокин и с нежностью начал рассматривать мальчика.
— Это Жюстиньен, — сказал Фред. Обратившись к мальчику, он повторил поручение Мартена. Жюстиньен слушал внимательно, сдвинув кепку на затылок, насупив брови, наклонив голову, — всем своим видом показывая, что он взрослый и достоин самого трудного поручения. На нем была синяя засаленная куртка механика и старые штаны, явно не по росту, отчего вся фигура казалась сметной и коротконогой. Вдобавок куртка была так мала, что руки обнажались почти до локтей. На запястье Осокин заметил татуировку.
Выслушав, Жюстиньен шмыгнул носом, сплюнул и сказал хрипловатым голосом старого пьяницы:
— Сегодня ночь будет темная. А шум я такой подниму, что чертям станет страшно.
— Не валяй дурака, Жюстиньен. Если ты будешь шуметь слишком сильно — немцы переполошаться, и все пропадет. Надо отвлечь внимание часового, не больше. Понимаешь? Вот если бы завести радио…
— У меня есть маленький граммофон.
— Граммофон — это отлично. Послушай, — сказал вдруг Фред, обращаясь к Осокину, — если хочешь, ты можешь остаться переночевать здесь, а завтра с первым автобусом поедешь в Шапю.
— Нет, я хочу пойти с тобой;— говоря это, Осокин искренне испугался, что побег может устроиться без него. С того момента, как Фред сказал «мы», он чувствовал себя окончательно связанным, как будто дал присягу.
Пока Фред и Жюстиньен возились с велосипедами, Осокин устроился в углу комнаты на низеньком табурете и задремал. Притупившийся слух еле улавливал легкий визг напильника — вжик-вжик, такой легкий и такой приятный, что он напоминал ему треск сверчка за печкой. У Осокина скоро затекла нога, но ему было лень пошевелиться.
Когда Фред его разбудил, Осокин долго не мог сообразить, где находится и чего от него требуют.
— Неужели уже два часа? — Ему очень хотелось спать.
— Половина второго. Пора идти. Пока еще мы доберемся до казарм, — нам ведь придется пробираться в обход: по городу ходят немецкие патрули. На, выпей вина, — прибавил Фред, протягивая Осокину стакан, наполненный черной густой жидкостью.
Они вышли втроем. Осокин вел два велосипеда. Жюстиньен нес граммофон. Ночь была жаркая и темная. Звезд не было — небо затянулось невидимыми облаками. На западе, над океаном, изредка вспыхивали зарницы. Улицы были безмолвны и пустынны. Жюстиньен шел впереди, еле видимый в темноте. Он то и дело сворачивал в боковые улицы, избегая бульваров и площадей. Около набережной, издали, они услышали стук немецких сапог, гулко разносившийся ночью по уснувшему городу, но им не пришлось даже останавливаться патруль проходил стороной. Осокин совсем потерял представление о времени и месте — ему чудилось, что они кружатся, все время возвращаясь к одним и тем же перекресткам и домам, — когда он вдруг заметил, что Жюстиньен исчез, а Фред осторожно крадется вдоль стены.
Светящиеся стрелки на руке Осокина показывали два часа десять минут. Фред остановился на углу неизвестной улицы. Осокин прислонил велосипед к стене дома и заглянул за угол. Поперечная улица уходила под гору, в темноте были едва различимы белые стены домов, черная полоса асфальта и две полосы посветлее — тротуары. Совсем недалеко, шагах в тридцати, чернела прислоненная к белой стене будка часового. На темном небе чуть вырисовывался гребень крыши крайнего барака. Часовой стоял перед будкой — во мраке смутно угадывался его неясный силуэт.
— Только бы патруль не прошел, — шепнул Осокин.
— Тише.
Оба прислушались, но ночь была глуха и беззвучна. Вдалеке, за вершинами тополей, вспыхивали зарницы. «Воробьиная ночь, — подумал Осокин. — Почему ночь с зарницами называется воробьиной? Никаких воробьев и в помине нет. В полях, должно быть, трещат кузнечики». И как только Осокин вспомнил о кузнечиках, он в самом деле услышал треск — еле различимый, приглушенный, похожий на звук напильника в мастерской Жюстиньена. «Это на авиационном поле. Как хорошо», — неожиданно пробормотал он вполголоса и прикусил язык.
Фред вздохнул так громко, что Осокин снова вздрогнул. «Мне все кажется. Вот я слышу биение собственного сердца». Как это бывает в тех случаях, когда надо приглушать каждый звук, Осокину захотелось кашлять. Он с трудом проглотил слюну, удерживаясь и уверяя себя, что кашлять вовсе не хочется. Действительно, щекотанье в горле стало слабее.
Осокин взглянул за угол. Часового не было видно, он, вероятно, ушел за будку. Осокину показалось, что на гребне крыши виднеется черная тень, но сколько он ни вглядывался, точно понять, что это такое, было невозможно. Крыша сливалась с небом, и пятно расплывалось, исчезая. Осокин взглянул на часы: двадцать пять минут третьего. Еще пять минут. Ровно в два с половиной… «А если Мартену не удалось спрятаться в уборной? Если ему не удастся бежать сегодня, нужно ли его ждать завтра? Через два часа начнет светать. Успеем ли мы затемно доехать до Маренн?» Осокин прислушался, но ничего, кроме дыхания Фреда и далекого треска кузнечика, не было слышно. «А что, если граммофон у Жюстиньена испортится?» У Осокина засосало под ложечкой, но это был не страх за себя, а испуг от мысли, что бегство Мартена может не удаться.
Осокин опять взглянул на часы. Минутная стрелка подползла к цифре шесть и даже уже перешагнула через нее.
Снизу, оттуда, где во мраке исчезала улица, раздалось легкое урчанье, и хриплый металлический голос запел по-английски:
— It’s a long way to Tipperary…
Осокин увидел, как часовой высунулся из будки и, вскинув винтовку, сделал несколько шагов вниз по улице. В ту же секунду с гребня стены на крышу будки соскользнула тень и притаилась, не двигаясь.
— Хальт! — крикнул часовой. Голос у него был захлебывающийся, испуганный.