Шрифт:
Мария Сергеевна, увидев, что сегодня продолжать разговор бесполезно, переменила тему и начала рассказывать о себе. На эту тему она всегда говорила с большим удовольствием и очень подробно, только иногда путалась в деталях — то ее первый муж был инженером, то инженером оказывался второй, а первый превращался в биржевика. Впрочем, она вообще не очень была тверда в памяти о количестве бывших мужей, не решив, по-видимому, точно, с какого момента можно считать мужем человека, с которым она живет. Но если не обращать внимания на обмолвки, картина получалась замечательная: Мария Сергеевна всегда имела головокружительный успех, чем бы она ни занималась — литературой, модами, политикой или просто продажей шелковых шарфов.
— Мой роман, — говорила она, но Осокин так и не понял, о чем она говорит — о книге, которую она издала в Швейцарии (впрочем, книга была издана под чужой фамилией, и порою оказывалось, что Мария Сергеевна только переводила, а писал ее третий муж, отец Коли), или о своих отношениях с очередным мужем. — Мой роман, — повторяла она, — глубоко трагичен. Человек никогда не руководит любовью, любовь всегда оказывается сильнее. Ведь женщина, отдающаяся без любви, это просто… c’est une fille, это девка… Не правда ли, Павел Николаевич?
— М-да, c’est une filte, — промычал Осокин, невольно взглядывая на Марию Сергеевну. Она сидела около зажженного камина (вечер, как всегда на Олероне, был прохладен). На этом самом месте обыкновенно сиживал Фред. Она положила ноги на соседний стул, и огонь поблескивал на шелке чулок.
— Женщина — это скрипка в руках виртуоза, — продолжала она.
«Вы-то, пожалуй, больше похожи на виолончель», — хотел сказать Осокин, но промолчал: еще обидится.
— Бедная Елена! — продолжала Мария Сергеевна, вдруг вспомнив о сестре. — Ей не везло в жизни. Она была человеком одной любви. Настоящим однолюбом. А выбрала неудачно — муж ее бросил. Очень красивый был мужчина. Мне он напоминал Жуве, только глаза у него были калмыцкие. Во время войны оказался на линии Мажино и вместе со всей своей частью попал в плен. Кажется, был ранен. Недавно мне сообщил Красный Крест, что он умер. Лиза теперь сиротка. У нее никого нет, кроме вас и меня.
Перед сном Осокин вышел в садик. Сквозь листья каштана блестели яркие звезды. Ветреный воздух был холоден и резок. «Как быстро меняется на Олероне температура! После сегодняшней утренней жары — такой холод… Итак, Лизин отец был красив. А глаза калмыцкие. Вот почему Лиза похожа на татарчонка».
До сих пор Осокин никогда не представлял себе реально Лизиного отца. В душе он завидовал этому человеку. Но вот теперь Осокин почувствовал, что зависть исчезла. «Не потому, конечно, что ты умер, — сказал он про себя, обращаясь к невидимому собеседнику, — а потому, что моя любовь к Лизе так полна, что к ней ничего нельзя прибавить. Если бы Лиза была моей дочерью, я не мог бы любить ее больше, чем я люблю».
Издали ровно и мерно доносился гул полуночного прилива. По улице, громыхая сапогами, прошли два немецких солдата. Они были пьяны, и их несло с одной стороны улицы на другую. В руках у одного из них мелькал электрический фонарик. Круглое пятно скользило по черному асфальту, взбиралось на стены домов, перескакивало по ветвям деревьев, гасло на несколько секунд и, вспыхнув, вновь начинало свой стремительный танец
— Я не хочу ехать в Россию, — сказал один из солдат, остановившись перед самой калиткой осокинского садика. Слышно было, как он подавил отрыжку.
— Заткнись ты, — сказал другой.
— Я не хочу, — повторил первый и, вдруг теряя равновесие, наискось побежал через улицу, увлекая за собой товарища. Перебежав, он остановился около стены сарая, потоптался на месте и снова двинулся дальше, к морю. Маленькое пятно фонаря продолжало свой беспорядочный танец, пока не исчезло, растворившись в холодном мраке ветреной ночи. Заикающийся, бестолковый топот сапог был поглощен все нарастающим грохотом океана.
«Не хочешь, а едешь, — сказал про себя Осокин. — Все вы… — Осокин выругался так, как ему уже давно не приходилось ругаться. — Никто из вас оттуда не вернется, пьянствуйте, пока не поздно…»
Несметно было их число — И в этом бесконечном строе Едва ль десятое чело Клеймо минуло роковое… —вспомнил Осокин тютчевские стихи.
Поднимаясь к себе на второй этаж, он увидел, что дверь в комнату Марии Сергеевны приоткрыта. Мария Сергеевна сидела перед зеркалом и расчесывала волосы. Пестрый халат был раскрыт, и при движении ее полных рук вздрагивала грудь, казавшаяся особенно светлой от того, что плечи были покрыты загаром.
— Зайдите, Павел Николаевич, — сказала она, заслышав шаги Осокина, не оборачиваясь. — Я не совсем одета, но это ничего — ведь мы с вами как брат и сестра, правда?
Осокин вошел, вздохнул, провел языком по сухим губам и сказал угрюмо:
— Мария Сергеевна, вам надо съехать. Не дело нам жить под одной крышей.
— То есть как съехать? — Мария Сергеевна повернула к нему удивленное лицо и невзначай еще больше приоткрыла халат на груди. — Что за глупости вы говорите, Павел Николаевич!