Шрифт:
Он проговаривал эти строки очень медленно, а, когда проговорил последнюю, то обнаружил, что рядом с ним сидит кто-то. Вот его голову подхватили; вот приблизили к его рту бутыль из которой исходил теплый, весенний запах, а голос такой певучий, что мог принадлежать только эльфу, проговорил:
— Попробуй, это придаст тебе сил…
Сикус отхлебнул немного, и, хотя не почувствовал вкуса, действительно почувствовал себя лучше, а по жилам словно солнечный свет разбежался, согрел его.
Эльф, между тем, говорил:
— Мы услышали твои крики издали, и так то ты кричал, что решили мы, что ты одно из тех созданий мрака, которые выползают время от времени из-под Серых гор, да и этих мест достигают. Хорошо, что ты стал рассказывать свое стихотворенье, потому что и увидев, приняли мы тебя за одного из тех созданий. Но стихи… кто же, кроме тех, в чьей душе горит пламень Единого, может рассказывать стихи?.. Отпей еще, и тебе станет еще легче, ты забудешься целительным сном, и очнешься уже исцеленном во дворце нашего государя…
Сикус хотел было последовать его совету, даже и отхлебнул немного, но вот выплюнул этот сияющий напиток прямо в лицо эльфу, быстро вскочил на ноги. Оказалось, что рядом были три эльфа они поднялись вслед за Сикусом, и оказалось, что он, невысокий и скрюченный едва достигал им до груди. Они, широкие в плечах, статные, были облачены в одеяния таких темно-зеленых, почти бурых тонов, что сливались со стволами деревьев, из оружия у них были луки и длинные охотничьи ножи; лица их сияли свежестью, юностью и чистотою — Сикусу было больно глядеть в их ясные серебристые глаза, но он, все-таки, переселил себя, и, глядя в них, и, вновь начиная плакать, да еще и дрожать, вот что из себя выдавливал:
— Я каяться перед вами пришел! Вы думаете, кто я?!.. Все расскажу! Бежала лань золотистая посланница, да с ней еще и мышка была! Лань убил кто-то, а лань мне повстречалась! Раненная она мне сверток передала, а меня то поймали, и что ж вы думаете?!.. Я, ведь, послание съел, но по подлости своей, боли то испугавшись, всем им рассказал!..
И он принялся рыдать, и молить, чтобы исправили они все, а его, ежели только можно — спасти. Он молил их о жизни, а они стали переговариваться негромко переговариваться между собой на эльфийском, которого Сикус не знал. Время от времени они обращались к нему с разными расспросами — особенно подробно расспросили про лань, и про армию Цродграбов. Сикус, прорываясь через поток бессвязных восклицаний, кое-как отвечал на эти вопросы — хотя, единственное, что он запомнил про армию Цродграбов — это то, что было много костров, а еще бессчетные палачи, которые терзали его.
Посовещавшись еще немного, эльфы решили, что лань была посланницей небольшого гномьего рода, который обитал за семью запорами в одиноких скалах к северу от этих мест; рассказ об армии сильно их встревожил: действительно, от птиц и зверей слышали они о каких-то толпах, которые пробирались к северу от Ясного бора, однако, те же звери и птицы боялись к ним подойти ближе — говорили, что толпы те очень голодны, и бьют без промаха и на дальнее расстояние. Ничего более эльфы не ведали — успокоились, решив, что — это одно из бесприютных, кочующих племен; однако, узнавши теперь о том, что это армия, и армия многочисленная было о чем призадуматься — наверняка — это какие-то дикари с востока, голодные, озлобленные — по разумению эльфов они были способны на все — после рассказа Сикуса эльфы не могли настроиться к ним иначе, как враждебно; и, конечно же, решили поспешать к своему повелителю, чтобы рассказать ему все.
Один из них подхватил Сикуса на руки, как младенца, а тот, не в силах больше надрываться, погрузился таки в забытье: поначалу, еще кружились возле него лучи света, но потом, облака снегирей устремились на него, и, казалось, грудь каждого из них разодрана, кровоточит, они поглотили его в свое облако, понесли во тьму… Холод, мрак, из ледяной трясины стали всплывать мертвые, до ужаса знакомые лики — Сикус попытался вырваться, но выхода не было. Он заорал, но никто не услышал его вопля…
Вероника полюбила эту лань так же, как несколькими минутами раньше полюбила раненого Цродграба — так же, как и тому Цродграбу, она готова была на любые ради этой лани жертвы — она полюбила эту лань той святой любовью, какой и надо любить каждому созданию, другое, и тогда бы… тогда бы наступил на земле рай. Но она склонилась над ланью, и целовала в закрытые веки, и гладила, но бедная была мертва, и уже похолодела.
Могла ли она разгневаться на Тгабу?.. Да, был у нее гнев, но какой-то детский, наивный — даже и всепрощающий гнев, она плакала, и смотрела на него, как на любимого, но провинившегося брата, и, если бы он только повинился, нет — хотя бы посмотрел добро на лань — она бы его совсем уже простила, и полюбила бы, так же, как и лань эту, так же, как и Цродграба — да она и любила его по прежнему, только вот обида была. Но как же она расплакалась над ланью, нежным своим голосочком шептала:
— Милая моя, милая. Сердечко мое, ну, пожалуйста, вздохни…
И она взглянула на Тгабу, и в спокойном движенье своего могучего чувства решила, что, ежели он сейчас покается, и любовь свою проявит, так и оживет лань — очи ее так и сияли, и она смотрела на орка с нежностью, с мольбой.
Тгаба хотел сказать какую-нибудь грубость, вроде: «Вот — хотели же есть» — он знал, что такое принесет им боль — но он сдержался, а, когда Вероника метнула на него такой взгляд, ему вдруг захотело покаяться — да: стало самому тошно от нынешнего своего состояния, от собственных козней — в эти мгновенья, он понял, что вершит зло; осознавши это, ему страстно захотелось признаться во всем Веронике — он сделал к ней, захотел упасть на колени — и она прочла это раскаяние, в его горячих, серебристых, почти эльфийских глаза. Вот он уже и не осталось в ней гнева — вот она приняла она его раскаяние, вот и полюбила, как брата, ободряюще ему улыбнулась…