Шрифт:
Я поехал к Мулерману, в магазин обуви. В его магазине, по нашей протекции работал отец Яши Перцеля, Зиновий Михайлович. Был он страшным пьяницей. Говорят, среди евреев алкоголиков мало, но если уж еврей пьет, то даст сто очков вперед любому русскому. Разумея падение на дно стакана. Яшин отец был именно таким.
И я попал в магазин как раз в тот самый момент, когда работодатель выяснял отношения со своим нерадивым подчиненным. Мулерман вызвал Зиновия Михайловича к себе в кабинет, для принципиального разговора. Заметив меня по пути к начальнику, Перцель-старший подошел ко мне вплотную, дыхнул и спросил:
– Пахнет? – при этом еле стоял на ногах и не удивлюсь, если он принял меня за своего сына или за кого-нибудь другого.
– Попахивает, – честно сказал я.
– Хорошо. Буду молчать и дышать в сторону.
Он вошел в кабинет, я за ним не последовал, но так как дверь осталась открытой нараспашку, то я имел возможность слышать все, что в кабинете говорилось.
– Почему вы за прилавком стоите пьяный? – миролюбиво спросил Мулерман.
Перцель выдержал паузу и приказным тоном сказал:
– Дальше!
Мулерман сообразил, что Зиновий Михайлович даже не понимает, о чем его спрашивают, не вникает в суть претензий. Это его стало раздражать.
– Вы себя в зеркало видели? Рубашка из брюк вылезла, молния на брюках расстегнута. От вас разит за версту. Покупатели ко мне приходят, жалуются.
– Дальше! – тем же наглым и повелительным тоном, не разбирая, конечно, ни слова из того, что ему говорят и, стараясь лишь удержаться на месте, не завалиться, не упасть, командовал Зиновий Михайлович
– Да куда уж дальше-то! – заорал, выйдя из себя, Мулерман. – Если еще раз подобное повторится, я вас уволю. Вы поняли меня, Перцель?
– А вот с этого и надо было начинать! – наставительно грозя пальцем, сказал Яшин отец и неровно шагая, вышел из кабинета, хлопнув дверью.
Проходя мимо меня, он весело подмигнул, словно ничего и не случилось и, как потом я узнал, добавив в подсобке еще, как ни в чем не бывало, снова занял свое место за прилавком.
– Ну, что мне с ним делать? – пожаловался Мулерман.
– Не всегда же он, наверное, такой, – попробовал я заступиться. По моей просьбе его все же взяли.
– До такой дури, конечно, редко допивается, но пьян всегда, ежедневно.
У Мулермана мне так же не хватило духа просить денег для Тараса. Почему-то вспомнилось его пренебрежительное отношение к своему сокурснику и другу. На дни рождения он ему дарил то шариковую ручку, то стакан в мельхиоровом подстаканнике, то свежую пару носков.
Я позвонил своему сослуживцу и рассказал все с самого начала, как кредитоспособные участники договора Леонид и Толя, сами вызвавшиеся помочь, умыли руки, как относятся к тому, что Тарас делает его богатые друзья и даже не договорил, то есть просить не пришлось. Он мне сам предложил свою помощь и это при том, что никогда Тараса не видел, и уж, конечно, не читал ничего из написанного им.
К тому времени с Толей и Леонидом творилось что-то немыслимое. Толя намеревался устроить Тараса продавцом икон на улицу Арбат. Леонид советовал ему стать продавцом у Мулермана, сменить за прилавком отца Перцеля. И это все после того, как понудили оставить работу и обещали финансовую помощь. Такая вот бесовщина полезла из них наружу. Они даже и не старались маскироваться. Я был свидетелем того, как они смеялись над Тарасом, что называется, прямо в лицо.
– Ишь ты, не хочет иконы продавать, и в магазин не хочет. Все-таки не оставляет той мысли, что когда-нибудь станет настоящим писателем, – смеялся Толя.
– Да-да, – вторил Леня, – а ты кому-нибудь из известных людей свои вирши показывал? Кто-нибудь признал тебя?
Тарас реагировал на эти злобные выпады спокойно, как любящий отец на озорство своих малолетних чад.
Леонид обещал дать денег Тарасу и не дал, а когда узнал, что ему дали другие люди, звонил Калещуку и стыдил:
– Тарас, я же знаю тебя не первый день. Ты же гордый человек, как ты мог взять эти деньги? Хотя я тоже грешен, и много тоже чего плохого сделал. Ты не подумай чего, я боюсь только одного. Вот, напишешь ты свою пьесу, о которой так долго мечтал, а она никому не понравится. Никому, ни одному режиссеру. Ведь ты же этого не переживешь. – И так названивал, говоря одно и то же, по несколько раз на дню, мешая Тарасу работать.
Тарас, наконец, не выдержал и сказал:
– Леня, дай мне возможность эту пьесу сначала написать. А потом уже будем беседовать о том, понравится она кому-нибудь или нет и что мне в последнем случае делать.
Тот факт, что Тарас стал писать пьесу. А не вернулся на свою постылую работу, отнимавшую у него и силы и время, произвел на Леонида и на Толю самое что ни на есть неприятное впечатление. Они восприняли это как поражение, как пощечину, как личную обиду. Такой их реакции я не мог ожидать, как и не мог предвидеть. Мне это было непонятно. Просто какая-то личная трагедия, невыносимое горе от того, что человек занимается любимым делом. Я был ужасно рад за Тараса, о том, что хлопотал, друзьям не сказал, да и Тараса попросил не говорить. Кому какое дело могло быть до того, кто помог не на словах, а на деле?