Шрифт:
Эта угрюмость ничуть не сказалась на его властной притягательности.
Может быть, даже ей поспособствовала. “Надо же, как он хорош собой”,
– подумал Греков не то с восхищением, не то с непонятным ревнивым чувством. И он невольно взглянул на Ксану.
Она ответила легким кивком – не то соглашалась, не то ободряла. Но по припухшим губам скользила знакомая смутная усмешка.
С усилием он отвел глаза и посмотрел на тощего Толика.
– А ты что скажешь?
– Я, как Матвей, – чуть слышно откликнулся подросток.
Арефий сказал:
– Молодая гвардия.
Матвей хохотнул. Ксана вздохнула:
– Просто уменьшенная копия. Рубашка такая же, как у Матвея.
Гриндерсы – тоже как у Матвея. Только шнурки пока еще черные.
Она провела широкой ладонью по гладко выбритой голове.
Матвей вступился:
– Он еще мелкий.
– Белые надо заслужить, – буркнул подросток.
– А что это значит?
– А это значит, – сказал Матвей, – не побояться кровь пролить.
Греков спросил:
– Свою? Чужую?
Матвей помедлил, потом сказал:
– Как фишка ляжет. Не прогинайся.
Красавец Димон вдруг произнес:
– Только поймите. Дело не в пришлых. Лучше сказать: не в них одних.
Бывают местные хуже пришлых. Здесь не кино. Чужие ходят. Мы ведь и сами хороши. Другой раз я думаю: и не заметили, как стали шестерить у уродов. У черных, у белых, своих, не своих – без разницы, все равно – в кювете. Вы спрашиваете нас, а я – вас: за что я чужой на своей земле?
Теперь он стал на себя не похож. От сдержанности и следа не осталось.
– Остынь, человека напугаешь, – сказал Арефий. – Не удивляйтесь. Мы тут заводимся с пол-оборота. Все малость чокнутые. Все психи. Ну, на войне других не бывает.
– А вы – на войне?
– А вы не заметили? – Арефий впервые улыбнулся. – Она уже началась.
И раскручивается.
Ксана заметила:
– Просишь Димку, чтоб он не пугал, а сам пугаешь.
– Я не пугаю, я информирую. На всякий случай, прошу прощения.
– За что ж вас прощать? – отозвался Женечка. – За откровенный разговор? Так ведь я только за ним и прибыл. Наоборот, я благодарен.
– Понятно. “Будем взаимно вежливы”, – сказал Арефий. – Все это – лишнее. Поняли нас – и хорошо.
– Понял, что война началась, – Женечка Греков рассмеялся. – И что шнурки дают за заслуги.
То, что он видел, и то, что слышал, было ему и занятно и важно, кое-что даже и неожиданно. Но было еще одно обстоятельство, усиливавшее его смятение. Все время он следил за собою – не посмотреть бы лишний разочек на дерзкое Ксанино лицо, и все-таки, неведомо как, только его все время и видел. “Это какое-то наваждение. Черт знает что со мной происходит. Просто чистейшее черт знает что”.
Однако, когда он остался один, мысли вернулись к предмету беседы. Не так уж много и было сказано в сравнении с тем, что изрек
Ростиславлев. Это естественно – учитель красноречивей учеников. Тем более, потенциальный трибун, перемолчавший в своем укрытии, заждавшийся свежего человека. Наверняка он себя ощущает вторым
Леонтьевым, удалившимся из шумной столицы в Оптину пустынь. С тою же мессианской целью – додумать, образовать, просветить. Впрочем, не только. Еще и направить. Благословить на бой свое воинство и некоего военачальника. Война началась. Вы не заметили? Белые шнурки наготове.
Да, молодые сказали немного. И все же достаточно. Началось. Еще неизвестно, как ляжет фишка.
Он вновь подумал об альбиносе. Теперь окончательно понятно: дух, столь зависимый от востребованности, к тому же вербующий прихожан, уже никогда не удовольствуется своим внебытийным существованием. Он хочет дыханья судьбы и почвы. Он жаждет стать энергией мысли.
Неважно, теряет при этом мысль свою исходную полноту, тем более свой творческий пламень. Важно участие в игре. Пускай это даже игра с огнем. Все то же вечное заблуждение, что тернии приводят нас к звездам.
А все же, пока Женечка Греков оглядывает наш мир с пригорка, живет не в соответствии с возрастом, сей старец совершает поступок. Не тот, что откладывают на понедельник. И не минутный подвиг воли, который, однако же, не меняет привычного течения жизни. Его поступок небезопасен и может дорого обойтись.
Глазастое воображение Женечки, которое никогда не спит, подстерегает свою минуту, снова тревожно заклокотало. И он увидел перед собой неведомое ему лицо. Еще совсем молодое, юное, преображенное решимостью и знаком беды, – лицо человека, который знает, что с ним случится спустя мгновенье, и все же, все же, не душит готовых раздаться слов. И все же: “мы – люди, вы – людоеды”.