Шрифт:
– Не отрицаю, я ее знаю. Точнее сказать: я ее знал. Но толку вам от этого – чуть.
Голос его звучал сердито. Греков понял, что Александр Евгеньевич не расположен откровенничать.
– Я, кажется, допустил промашку?
Бурский раздраженно поморщился.
– Вы ни при чем. Но суть такова, что мое обращение к Марии
Викторовне возымело бы обратное действие.
Женечка осторожно спросил:
– Тут есть история отношений?
– Истории нет, отношения есть. Впрочем, вполне односторонние. Дама меня терпеть не может. Ни в чем перед ней не провинился, но именно это обстоятельство когда-то лишило ее равновесия. Так случается, можете мне поверить. Вам тоже не миновать таких казусов. Поскольку, как уверяет общественность, вы – молодой человек с обаянием. Так вот
– оно вас и подведет. Поэтесса однажды мне сообщила, что обаяние, на деле, есть изощренный вид проституции.
– Круто.
– И главное – несправедливо, – сказал меланхолически Бурский. – Если оно у меня и было, я же не пускал его в ход.
Женечка был огорчен разговором, на Бурского он привычно рассчитывал.
Мэтр к нему благоволил. Теперь же вновь предстояло думать, как приблизиться к неприступной женщине. Однако спустя несколько дней
Бурский сказал с довольной усмешкой:
– Греков, появилась идея. Правда, ее претворение в жизнь многоэтапно и стадиально. Нам предстоит первый этап: мы с вами приглашены на кофий. Причем – колумбийский, прошу оценить. Пивал я его в златые дни – это осьмое чудо света. В субботу нас ждут, оденьтесь продуманно.
Женечка не успел удивиться, Бурский отечески рассмеялся.
– Не напрягайтесь. Не так все страшно. Я вас свожу к своим старым приятелям. Надеюсь, о композиторе Ганине вы кое-что слышали, но и жена его в высшей степени достойная дама.
О Ганине Бурский мог и не спрашивать – кроме симфоний и концертов
Борис Петрович выпустил в мир несколько подхваченных песен. Бурский сказал, что первое время Ганин по-детски переживал, что популярности он обязан не опусам, признанным музыковедами, а шалостям и звучным мелодиям – бывает же необходимость в заработке! Однако чем большее благополучие они приносили в ганинский дом, тем благодарнее он относился к этим успешным побочным деткам. И примирился с тем, что у славы облик не столько академический, сколько грубовато-плебейский.
“Вот уж поистине сам не ведаешь, где потеряешь, а где найдешь”, – так снисходительно-конфузливо бурчал он в ответ на поздравления.
В назначенный час Бурский и Греков явились в квартиру в
Неопалимовском. Бурский уже объяснил, что Ганин здесь поселился после женитьбы. Переехал к жене Александре Георгиевне, не пожелавшей оставить дом, в котором прошли ее детство и юность. И гость ее понял
– уехать отсюда было бы слишком тяжелым решением.
Женечка преуспел в столице – мог, например, себе позволить снять сепаратное жилье в одном из уютных переулков неподалеку от
Сыромятников. Но тут пробудился и подал голос болезненный ген провинциала, к тому же рожденного в коммуналке. В дивной старомосковской твердыне, дохнувшей историей поколений, Женечка ощутил волнение.
Все, что он видел, его покорило – и эта величественная мебель, не раз оживленная реставраторами, и стены, увешанные портретами с надписями на изображениях (“теперь, – уныло подумал Женечка, – пишут на тыльной стороне”), и старый рояль, принадлежавший отцу хозяйки -
Георгий Антонович был знаменитым пианистом и не менее знаменитым профессором, – все было неподдельным, взаправдашним, все вызывало в нем уважение.
Портрет покойного виртуоза был как бы центром галереи из славных лиц и громких имен – Греков отметил про себя, что в этой артистической внешности не было ничего актерского, все ненаигранно, все естественно – и взгляд, и прическа, и эти руки с длинными красивыми пальцами, слегка подпиравшими подбородок. Во всем была та же неподдельность и прирожденное благородство.
То же самое он мог бы сказать и об Александре Георгиевне – и впрямь это дочь своего отца. Была худощава, теперь сухощава – неуловимое различие, которое возникает с годами. Но эта приветливость вместе со сдержанностью, это отсутствие суетливости, это изящество в каждом жесте – демократическим вкусам Женечки был нанесен заметный урон.
Неужто все-таки уцелела такая изысканная породистость?
Он, разумеется, понимал то, что Александра Георгиевна – дитя коммуно-советской эры, она еще не старая женщина. И все же совладала с эпохой – что значит быть веткой такого дерева!
Невероятно, но ведь она способна смутить его спокойствие. Недаром в едва заметной улыбке сквозит какое-то скрытое знание, угадывается жгучая жизнь. Дорого дал бы он, чтобы узнать ее сердечную биографию.
Хотелось бы двадцать лет спустя увидеть себя самого супругом подобной восхитительной дамы.