Шрифт:
Впрочем, начиная с 5-го класса, какие-то признаки самостоятельной интеллектуальной и духовной жизни начали проявляться и у меня. В целом наша семья, т.е. мать и брат, была весьма книжная. Книги покупались и по одной и собраниями сочинений, брались в библиотеках и у знакомых. Мать всегда очень занятая, всё же находила время почитать хоть перед сном, брат же, если был дома, читал их непрерывно: во время еды, в туалете, расхаживая по комнате и, кажется, даже моясь в ванной. Его манера кушать с книгой раздражала маму и Мотю. Мотя усматривала в этом неуважение к её поварским трудам, мама, имея мало времени общаться с нами, хотела, чтобы мы, т.е. прежде всего Феликс, разговаривал с ней за обедом или ужином, а не сидел, уткнувшись носом в книгу, не слыша её слов. Его просиживание часами в туалете с книгой раздражало уже всех, кому туда надо было. Но раздражение всегда сдерживалось пониманием, что ему это надо, всё это окупится с лихвой. Во всяком случае, в доме у нас всегда было полно книг и в книжных шкафах, и на полках, и разбросанных где попало, раскрытых или заложенных закладками. Но я в них до поры до времени не заглядывал, и это воспринималось всеми даже более естественно, чем непрерывное чтение моего брата. Мать была довольна уже тем, что её не вызывают в школу и не жучат за младшего сына – двоечника. Так что никто не пытался ни приохочивать меня, ни тем более заставлять. И, слава Богу. Ибо теперь, зная себя, я понимаю, что это пошло бы мне во вред и только затормозило развитие, очень уж не терпит моя натура принуждения.
Но вот однажды зимним вечером, когда на улице была отвратительная погода, и не слышно было воплей «Алик! Выходи!», я поточил какое-то время лясы с Мотей на кухне, пока она не начала клевать носом и не задремала сидя, потом от нечего делать сунул свой нос в книгу, которая лежала на столе открытой. Это был толстенный потрепанный том со страницами, покрытыми мелким шрифтом с ятями. Называлась она, насколько помню, «Судъ Шемякиных». Это была какая-то страшная нудьга из жизни дореволюционного мещанства с судебными тяжбами и т. п. Решительно не могу сейчас восстановить, что меня тогда в ней заинтересовало, только почитав её немного с середины, я перешел к началу и читал её весь тот вечер и последующие дни, пока не кончил. Через пару дней застал меня за этим занятием мой братец и, весьма удивившись, сказал: «Ну, раз уж ты начал читать взрослые книги (до этого я все же прочел несколько сказок из числа тех, что мама покупала мне на дни рождения), то пора принести тебе чего-нибудь настоящего». И он принес мне «Овода» Этель Лилиан Войнич. Я до сих пор благодарен ему за это. Он очень точно угадал, что подойдет моей натуре. Книга захватила меня и с тех пор, я стал человеком читающим. Ну не так обильно, как мой брат, – я, по-прежнему, принимал участие во всех дворовых играх, драках дом на дом и улица на улицу, походах в лес за грибами и ягодами, рыбалках и т.д., о чем нисколько не жалею, оглядываясь назад. Но находил время и для чтения. Главное же, под руководством брата у меня быстро и на всю жизнь выработался хороший (так я считаю) литературный вкус и я не только привык читать хорошие книги, но, что не менее важно, – не читать плохих.
Конечно, без хорошего литературного вкуса и без хорошей начитанности может получиться только преподаватель философии в университете, долдонящий свое «субстанция, как инстанция» и прочее в этом роде, но не настоящий философ. Но надо сказать, что зацепил я в детстве, в этот начальный период чтения и чуть-чуть собственно философии, с помощью того же братца. Среди первых книг, которые он дал мне читать после «Овода» была одна под названием «Философия древней Греции». Не могу сказать, что, прочтя её, я воспылал любовью к философии и начал клянчить у брата, чтобы он принес ещё философских книг или пытался найти их сам. С этой формальной стороны как раз, наоборот: за всю свою жизнь до того как я создал собственную философию и написал «Неорационализм», я не прочел, кроме этой, ни одной философской книги. Кроме, естественно, некоторых книг классиков марксизма, которых, опять же, не прочел именно, но вынужден был заглядывать в них, скажем, перед сдачей экзамена по философии в аспирантуре. Зато я воспринял великих греческих философов так, как они, наверное, хотели, чтобы их воспринимали читатели. Именно из этой книги я почерпнул не информацию, что вот, мол, древние греки говорили или учили, а руководство к своей собственной жизни. Я понял, что не вообще там люди должны стремиться к гармонии, развивать себя в этом направлении, а лично я должен развивать себя так, и так-таки и развивал себя с тех пор. В сегодняшнем нашем мире особенно, но и тогда была установка на результат. Вот если есть у тебя, скажем, данные для тяжелой атлетики, так и развивай в себе способности поднимать тяжести, а не занимайся бегом, к которому у тебя нет способностей. А древние греки, так как я их понял, учили прямо противоположному: если ты от природы здоровый, но тяжеловесный и неуклюжий бугай, то нечего качать мышцы, они у тебя и так здоровенные, качая их, ты станешь окоченелым бревном. А лучше займись бегом и гимнастикой, чтоб стать одновременно и легким и ловким. Я, кстати, с 15 лет оформился в широкогрудого здоровяка, сильного, но неуклюжего, тяжеловатого и без координации. У меня хорошо шла классическая борьба и через два месяца после начала занятий ею, я почти на равных тягался со своим тренером. Но я ограничился этими двумя месяцами, зато два года занимался гимнастикой, которая шла у меня плохо. В результате я не только сделал 3-й разряд и работал по 2-му, но таки развил координацию. А потом ещё занимался бегом, чтобы стать полегче.
Ещё более с тех пор я стремился к гармонии, к гармоническому развитию в сфере духа. Последнего слова я тогда, правда, не употреблял, да и сейчас употребляю его в этом контексте, не найдя лучшего. Я имею в виду, что, например, у моего брата с детства был хороший музыкальный слух, и он учился играть на аккордеоне и играл. Но я не помню, чтобы он когда-нибудь, став взрослым, ходил в филармонию на симфонические концерты. И дома не слушал ни с пластинок, ни с магнитофона симфоническую или камерную музыку. Точно так же, будучи страстным книгочеем, не проявлял ни малейшего интереса к живописи. У меня же с детства слуха не было никакого. Но, став студентом и живя на одну стипендию (мать и брат сидели и помощи мне ни от кого не было), я умудрялся выкраивать и на оперный театр и на филармонию, не говоря уже о музеях живописи. Сначала восприятие классической музыки давалось с трудом (с живописью было легче – я в детстве сам неплохо рисовал). Зато сколько и какого удовольствия доставила мне музыка и живопись в дальнейшей жизни. Но и к философии все это имеет отношение. Как, впрочем, и то мое ещё оторванное от всякого искусства детство с лесом, рекой, играми, а самое главное с чистой детской дружбой. Ведь философия должна включать в себя всё, всё хорошее, что есть в этой жизни.
Таким образом, хоть тут и трудно усмотреть руку провидения, но так ли, сяк ли, и на этом этапе моей жизни я двигался к неведомой мне пока цели.
К концу школы в 9-м – 10-м классах начали во мне проявляться и какие-то способности, выделяющие меня из среды одноклассников. Я, правда, так и не стал отличником, но был не просто лучшим по математике в школе, но с заметным отрывом от остальных. Наш математик давал нам кроме обычного задания на дом, задачки повышенной сложности только для тех, кто хочет. Было 3—4 человека, которые вообще пытались их решать. Но только я решал их всегда и всегда правильно и без особого труда. Проблескивали во мне и какие-то способности к литературе, и наша литераторша говорила мне, что если бы я не был такой ленивый, из меня мог бы выйти толк. Но, тянуло меня больше к математике и я осознавал уже, что здесь у меня, так сказать, потенциал. Короче, казалось бы, дорожка моя после школы явно вела на мехмат университета. Но тут уже перст судьбы выступил достаточно явственно. Наш математик – совсем неплохой преподаватель, тем не менее, не позаботился дать нам понятие, что за пределами алгебры, геометрии и тригонометрии есть ещё целый океан высшей математики, а начал оной тогда в школе не проходили. И мысль о том, что по окончании мехмата я всю жизнь буду заниматься теоремой Пифагора, отвратила меня от этого моего естественного выбора. И я подался в Политехнический Институт на механический факультет и стал инженером-механиком.
На первый взгляд может показаться, что с точки зрения философии, как конечной цели, это – промах судьбы. На самом деле это не так. Дело в том, что в мире признаны два способа познания и, соответственно, мировосприятия: научный и художественный. Каждый имеет свою сферу применимости, но поскольку философия охватывает все сферы, то хороший философ должен владеть обоими. Но на самом деле существует ещё третий, вполне самостоятельный и важный если не способ познания, то подход к решению проблем и тип мировоззрения – инженерный. Может показаться, что инженерия – это лишь приложение науки, прикладная наука. В действительности у инженера – весьма отличное от ученого отношение к действительности. Учёный познает действительность, инженер творит её. Разницу между инженерным и научным подходом хорошо иллюстрирует история с колумбовым яйцом. Колумба, якобы, как-то раз спросил некий мудрец, типа ученый, может ли он поставить яйцо вертикально, чтобы оно не упало. «Могу» – сказал Колумб. Хлопнул попкой яйца об стол, так что она смялась и стала плоской, и яйцо осталось стоять. Это типично инженерное решение. Чистый ученый заявил бы, что это не решение, потому что яйцо перестало быть яйцом по определению. А чистый философ из породы наяривающих в ученость перед аудиторией далекой от науки, пустился бы еще в рассуждение о том, что есть яйцо и что произошло раньше: яйцо или курица. Инженер же подошел бы в данном случае к делу с точки зрения, а что собственно, нам нужно? Нам нужно в данном случае, чтобы яйцо осталось яйцом по определению, а, следовательно, без деформации, или же устраивает его деформация в определенных пределах, а главное, чтоб оно стояло? И не вызывает сомнения, что именно инженерный подход в этом случае верен.
Вот эта установка инженера на решение проблемы, а не только её изучение, решение её любым путем, в смысле научным или интуитивным, но главное чтоб работало, она очень важна, как мне кажется, и для философа. Для настоящего философа, философа из числа тех, чьи философии изменяли мир, а не только «субстанция как инстанция». Особенно сегодня, когда человечество остро нуждается в решении проблем, философских по своей природе, стоящих перед ним, а большинство философов стоит на позициях, что философия никаких проблем не решает, а только обсуждает их.
Заставив меня пройти инженерную часть пути, моя судьба всё же заботливо привела меня затем и к научному этапу. По окончании института меня, хоть я был лучший студент на факультете и даже сделал уже научную работу, за 5-ю графу распределили на механический завод детских игрушек, в то время как моих менее способных товарищей распределяли на солидные предприятия «Большевик» и т. п. И зарплату я получал минимально возможную для инженера по тем временам – 70 рублей, когда остальные получали по 100—110. Но не зарплата меня уедала, а то, что, чувствуя в себе силы и большое желание к их реализации, я должен был заниматься презренными детскими игрушками. Кстати, на поприще производства игрушек я сразу преуспел, но душа моя томилась и рвалась оттуда. Уйти, однако, было не просто, т.к. по закону я должен был оттянуть там 3 года. В результате я вынужден был искать на стороне приложение своей молодой, буйной интеллектуальной силушке. И в этом поиске набрел на цикл лекций по математическому аппарату кибернетики, который читал в Доме Научно Технической пропаганды Киева великий Глушков. Он тогда ещё не слыл великим, но, безусловно, уже был им. Это вне сомнения был перст судьбы. Глушков читал великолепно, вдохновенно. Никогда ещё раньше и никогда позже я не сталкивался со столь блестящим лектором и одновременно блестящим ученым. Холодный блеск математической мысли заворожил меня. Моя затаенная тяга к математике, которая проявилась уже в школе, и вновь вспыхнула в институте, когда я выяснил, что за пределами элементарной есть ещё намного более увлекательная высшая математика, на сей раз, захлестнула меня с головой и во мне начало зреть желание любой ценой прорваться в науку. Я готов был мыть полы, но только в научном учреждении. Лекции Глушкова имели и прямое отношение к моей будущей философии. Среди прочего он изложил, как и все прочее блестяще изложил, и основы аксиоматики. Аксиоматический подход стал впоследствии частью моей теории познания и «Единого метода обоснования».