Шрифт:
Из отряда меня исключили, постановили заработанные деньги мне не выдавать и по возвращению в Киев передать дело в уголовный суд. Я из принципа остался в Нефтеюганске, нашел себе работу на пилораме, заработал нужную мне сумму денег и только потом вернулся в Киев. Приехав, я тоже хотел продолжить дело в суде, но понимая, что в одиночку у меня мало шансов, обратился за помощью к клубникам. Клубники, надо отдать им должное, были единодушно за меня, но, как сказал Смирный, личные тяжбы могут повредить делу клуба, «оставь это, если хочешь быть с нами». Комсомольцы тоже не подали в суд. Ещё до того, как они вернулись, эта история была обсуждена где-то «там наверху» и было решено не делать лишнего шума. Все же в протоколе товарищеского суда было черным по белому написано, что пострадавший сказал «жидовская морда» (он и не думал этого отрицать) и стоять на этой позиции было для партии не с руки.
В общем, эмоции, связанные с моим еврейством, у меня были и достаточно сильные. Поэтому, когда наши еврейцы побежали впереди украинцев записываться к кружок «шанувальныкив риднои мовы», я из принципа организовал в клубе кружок по изучению идиша. Смирный поморщился, но стерпел. А потом пошло и поехало. Я довольно быстро выучил идиш, потом стал изучать еврейскую историю. Прочел впервые Библию. Именно через неё я обнаружил у себя еврейские корни помимо 5-той графы в паспорте. Я и раньше замечал, что более чувствителен к справедливости-несправедливости, причем не только лично ко мне относящейся, чем мои русские и украинские товарищи, но не делал из этого никаких выводов. Теперь я увидел в этом проявление национальных черт характера, идущих от пророков, которые произвели на меня наибольшее впечатление в Библии. (Я даже написал статью о национальном характере евреев с акцентом на этом моменте, которую опубликовал потом по приезде в Израиль.) Позже, существенно позже, в основном уже в Израиле я осознал, что ген справедливости присущ отнюдь не всем евреям и далеко не большинству. Но и поныне я считаю, что в среде моего народа он высоко распространен по сравнению с другими народами (в то время, как ген милосердия – существенно меньше по сравнению с народами, прошедшими через христианство) и именно поэтому евреи давали и дают такой высокий процент участия во всех идеалистических движениях в мире.
После того, как клуб развалился. Я полностью окунулся в еврейскую культурологическую деятельность. Я создал инициативную группу. Мы организовывали кружки идиша и еврейской истории, причем я сам преподавал историю в них. Мы собирали записи с еврейской музыкой. И тут я вновь, как и при чтении Библии, почувствовал в душе шевеление каких-то затаенных ростков. Хасидская музыка, особенно в исполнении Шломо Карлебаха, фрейлехсы пробуждали во мне какие-то неясные воспоминания, то ли из далекого прошлого в этой жизни (но у нас дома эта музыка никогда не звучала), то ли из предшествующей жизни, в которую я не верил. Я чувствовал, что это мое и это хорошее мое, то, из-за которого к этому своему стоит возвращаться.
И тут надо заметить, что этот возврат к своему далеко не был сплошной радостью. Во-первых, моя любовь к русской культуре, симпатия к русскому народу, тяга к русскоязычной среде отнюдь не прекратилась с углублением в свое, но я невольно обрек себя на отдаление от всего этого. Во-вторых, и в своем я находил не только хорошее, особенно это касалось среды, т.е. самих евреев. Недостаток собственного достоинства проявлялся в моих соплеменниках не только в случае с «кружком шанувальныкив риднои мовы». Об этом качестве в них я подозревал и раньше, но раньше я слишком мало общался с евреями. Теперь это больно ранило и огорчало меня. Но именно это и стало главным доводом, чтобы преодолевать отрицательные эмоции и продолжать деятельность. Я считал, что причина такого состояния моего народа в том, что он ассимилировался, утратил свою собственную культуру и, следовательно, самосознание и уважение к себе. И у меня были основания для такого предположения.
Я помню, как я впервые посетил синагогу на Подоле, кажется, на Хоревой. До этого я бывал не раз в христианских храмах, в православных и костелах и высоко ценил и архитектуру их, и роспись, и иконы, и музыку. Ценил и как искусство и как проявление высокой духовности, исходящей от них. По сравнению с этими храмами синагога показалась мне убогой и своей архитектурой и внутренним убранством, в котором отсутствовали и иконы, и роспись, и скульптуры. Но еще более атмосферой какой-то прозаичности и приземленности, хотя в тот день был самый большой еврейский праздник Йом Кипур. Было еще далеко до начала службы. Народ, неказистый на вид, шастал по синагоге, ведя крайне прозаичные разговоры довольно громкими голосами. На задних скамьях, занятых стариками, занимались товарообменом и мелкой торговлей. Мелькали деньги.
Я все же дождался начала службы. И тогда произошло чудо. Замшелые старики, накинув на плечи талесы и надев филактерии, уселись в черное каре посреди зала и их постные лица обрели величие седовласых мужей духа. Все остальные расступились по сторонам зала, выделяя каре, и тогда старики запели «Кол Нидэрей». Такого пения я не слышал больше никогда и нигде, в том числе в синагогах Израиля, где музыка осовременена. В их пении чувствовалась вся история еврейского народа, начиная с Исхода. Жар пустыни исходил от него, и в нем присутствовали и Моисей, и Медный Змий, и все великие пророки, и простые пастухи. Но это не были стенания и плачь, характерные для еврейской музыки более близкого к нам времени. Была мужественная скорбь народа, разговаривающего со своим грозным Богом Яхве и готового и дальше нести бремя, возложенное на него Им. А когда пение закончилось, эти могучие мужи, говорившие почти на равных со своим Богом, на глазах стали опять превращаться в замшелых, жалких стариков.
Вершиной этой моей еврейской культурнической деятельности был вечер еврейской поэзии, который мне удалось организовать в Доме Писателей Украины. На этот период в Союзе и по большей части именно в Украине еще были еврейские поэты, пишущие на идиш, причем идиш для них был родным языком, усвоенном с детства. Часть из них вроде Ривы Балясной были сверстниками моих родителей, детство которых прошло в дореволюционном еврейском местечке, и поэтому их поэзия, чувства выраженные в ней (в собственно еврейской тематике) были, так сказать, аутентичны, естественны. Но были и так называемые молодые поэты. В то время в Союзе поэты числились молодыми почему-то до 50 не то 55 лет, Почему так – тайна советской бюрократической мысли. Причем это была официальная градация, дававшая этой категории какие-то дополнительные права, скажем при публикации. Не знаю, в какой степени эти молодые – Могилевич, Талалаевский – были сильно укоренены в свой народ, но и у них, как и у старших были хорошие стихи, которые я со своим знанием идиш уже вполне мог оценить.
Главная проблема была уговорить их участвовать в этом предприятии. Я не мог обращаться к властям с просьбой разрешить этот вечер (да еще в Доме Писателей), не имея предварительного согласия самих поэтов участвовать в нем, а поэты, не зная, как на это отреагирует власть, боялись давать такое согласие. Представители старшего поколения почти все оттянули свою десятку в лагерях при Сталине за «еврейский буржуазный национализм» и теперь боялись своей тени. Тем более, что со времени 30-тых гг. подобных вечеров не было, и именно за подобную деятельность им и навесили буржуазный национализм» во времена их молодости.