Шрифт:
— Иди туда, куда зовет тебя сердце, — сказала мадам Лора. — А зов сердца меняется так, что ты и не ожидаешь, и образ мечты меняется, возможно, приобретая серую окраску. Но ты иди.
Папа Рамли был очень спокойным и трезвым в тот день.
— Лора, для человека настает необычное время, когда умирает его отец. — Он понимал меня таким образом, как она вряд ли могла воспринять, несмотря на всю ее мудрость. — Он потерял спокойствие на какое-то время, Лора, неважно, был ли его отец хорошим человеком или нет, неважно, был ли он сам хорошим сыном для своего отца или плохим. — Папа Рамли понимал людей; он также знал, черт подери, «еловееский род» и «еловеность» — что не одно и то же самое. Кстати, он уже снова продавал «Мать Спинктон» в этих кэтскильских городах и еще раз поверил в нее — или, во всяком случае, надеялся, что она будет излечивать чудодейственным образом, что она иногда и делала. Он, может, догадывался, вспоминая далекое смутное царство своей собственной жизни, как мне иногда снилось, что Сэм Лумис все еще был живым. Он, может, догадывался, что в сновидениях, я, бывало, часто чувствовал себя несчастным и смущенным, вместо того, чтобы быть довольным, не в состоянии приветствовать моего отца естественным образом. Я не смог с Минной раз или два, и ей стало скучно со мной. Сомневаюсь, что папа догадывался об этом: какие бы неприятности, возможно, не происходили в его полувековой бродячей жизни, и вообразить не могу, чтобы у него перестало торчать. — Я рассчитываю, — вел дальше папа, — пересечь море Хадсона из Кингстона, а потом провести зиму где-то в Бершаре. Почему бы тебе не остаться с нами на зиму? Затем, если, все-таки, ты будешь иметь намерение отправиться в Нуин будущей весной, я довезу тебя до Ломеды, и все, что тебе потребуется сделать — переправиться через Коникат.
— Хорошо.
— Черт подери все это, мы будем скучать за тобой.
Может, я сказал тогда какие-то уместные слова. Мне было восемнадцать, я начинал понимать, что значат слова и почему нужно говорить их.
Папа также не мог знать, как часто мне хотелось, чтобы я смог, по крайней мере, увидеть мою мать; сиротское детство — совсем другое дело, он не испытал этого. Его душу согревала память о собственной матери. Она содержала мастерскую по пошиву дамского платья в Вустере, большом нуинском городе. Именно ее смерть, когда папе было пятнадцать, побудила его пристраститься к дорогам. Вряд ли он одобрил бы мое желание, несмотря на свою чувствительность. Желание невозможного в будущем — это, я считаю, хорошее упражнение, особенно для детей; подобное желание в прошлом, несомненно, самое пустое и самое печальное занятие.
Единственное, что я помню по-настоящему отчетливо о той зиме в Бершаре, моей последней зиме с бродячими комедиантами, так это обучение вежливым манерам, которым занималась со мной мадам Лора. Мне придется столкнуться с ними в Нуине, сказала она, фактически я должен буду делать это преднамеренно, стараясь общаться с людьми, которые умеют вести себя прилично и быть внимательными к окружающим. Хорошие манеры имеют значение, сказала мадам Лора, и если я так не думаю, то я чертов дурень. Это позволило мне довольно дерзко спросить — почему. Она ответила: «Ты хотел бы ехать в фургоне, у которого совсем не смазаны оси? Но это еще не все. Если у тебя нравственная душа, впечатление, которое ты производишь на окружающих, может оказаться чем-то более важным. Будь любезен с кем-то, по любому поводу, и ты сможешь легко завоевать симпатию жалкого педераста, который не причинит вреда».
Мне устроили прощание в Ломеде, в манере бродячих комедиантов, остановив всю работу на пристани и напоив капитана парусного парома до слишком веселого состояния, так что он ни в чем не возражал. Помню, Минна сказала ему, что запомнит его на всю жизнь, потому что моряки уплывают и приплывают, но с тех пор, как она стала достаточно взрослой, чтобы закрепить свайку[99], она мечтала увидеть энергичного капитана корабля с яйцами[100]. Я также был изрядно пьян, когда они спровадили меня на борт; все кричали, и плакали, и давали добрые советы. Я прекратил кричать, когда были отданы швартовы, осознав, что действительно покидаю близких мне людей, но я не протрезвел даже тогда, когда капитан привел паром на нуинскую сторону. Он пристал к берегу, ударившись о пристань, откуда вздернулась балка, и ругал всех и каждого за то, что построили эту проклятую никчемную пристань с голой задницей, так что она не могла бы выдержать толчка мужчины с яйцами. Это было забавно.
Мне показалось, что даже воздух в Нуине пахнет иначе, чем в других странах. Кроме Пенна — это самая древняя цивилизация современного мира, по крайней мере, на этом континенте… нет, не могу утверждать, что только они — ну что я, в самом деле, знаю о неизвестной мне мисипанской империи далеко на юге, и кто мог бы отрицать возможность существования великой страны, а то и многих стран, в далеком западном регионе, который, я знаю, имеется на этом континенте? Пожалейте меня, друзья, если только я забыл об осознании своего собственного невежества.
Жители Пенна, кажется, не очень озабочены увековечиванием событий своих последних двух-трех столетий — может, они слишком добродушны. Нуин же обременен историей, опьянен ею, блещет ею и омрачен ею. В настоящее время Дайон все еще настойчиво занимается письменным изложением всего, что может вспомнить из этой истории, он никогда полностью не выйдет из-под тени, отбрасываемой ею — как бы ему это удалось и почему вообще он должен так поступать? Это был его мир, пока мы не уплыли оттуда.
О, таким иногда бываю и я — не утомленным от слов, но усталым и немного поглупевшим от усилий, удовольствия и мучения, стараясь сохранить частицу моей жизни в среде непрерывно движущихся слов. И я думаю попросить этого бедного государя — равного мне и превосходящего меня, мальчика для битья[101], нежного и заботливого друга — продолжать эту книгу, если я должен буду бросить ее, внезапно остановиться и не писать того, что намеревался, и уйти прочь от нее. Так же, как я ушел от бродячих комедиантов, когда не было нравственной необходимости так поступить. Но он не смог бы сделать этого, и, имея крупицу здравого смысла, я воздерживаюсь от подобной просьбы.
Когда я сошел с парома в Хэмдене, нуинском паромном городе, расположенном напротив Ломеды, я прежде всего обратил внимание на статуи. Там были некоторые современные статуи Моргана Великого, неуклюжие, но не такие уж и плохие, и несколько других упитанных величеств, и все они ужасно выделялись на фоне прекрасных скульптурных фигур Древнего Мира — включая многие бронзовые, которые, я уверен, были, наверно, расплавлены на металл везде, кроме Нуина. Хэмден гордится ими — прекрасный, процветающий город средней величины, чистый и дружелюбный, обращенный к реке и аккуратно огражденный частоколом с трех других сторон; гордый также своими окрашенными в белый цвет домами, прелестными зелеными насаждениями, и хорошо устроенным рынком.
Все равно, в Олд-Сити имеется такое огромное количество статуй, что Хэмден или любой другой город выглядит очень бледно по сравнению с ним. Большинство — из Древнего Мира, в Нуине они иногда кажутся такими, словно их изготовили только вчера — иллюзия, которой я никогда не чувствовал ни в одном из других городов. В этот момент я думаю об изящном сидящем бронзовом джентльмене на дворцовой площади, на котором держатся ясные следы древней краски в трещинах и углублениях его патинированной[102] одежды. Говорят, это краска из Древнего Мира. Какой-то президент — думаю, Морган II — велел покрыть статую толстым слоем современного лака, чтобы сохранить ее. Краска проступает малиновыми, зелеными и фиолетовыми пятнами; голубого цвета нет совсем. Странно думать, что этот неизвестный религиозный ритуал, должно быть, продолжался до самых последних дней, когда Древний Мир заканчивал свое существование. На скульптурном изображении, которому поклонялись, была надпись — Джон Гарвард[103]. Кажется, никто не имеет достаточно ясного представления, кем он был, но он сидит там — скромный, довольно строгий, с неподвластным времени величественным безразличием.