Шрифт:
В саду, роняя, словно теплые снежинки, лепестки, белыми облаками ходили яблони в цвету. На их ветвях без умолку гремели соловьи, точно сведенные с ума теплой, месячной и ароматной ночью.
Раздавался Лушин смех и слышалась все та же песня:
Над твоей могилой Соловей поет, Скоро друг мой милый Крепким сном заснет.Шамкала старая осина на задворках, шептала:
— Што стоишь? Решайся…
Над твоей могилой Цветы расцветут, Твоего милого К тебе принесут.Моталась на ветру калитка, скрипела и бормотала:
— Несчастная, себя пожалей!
Липа, расколися На четыре пня, Милая, проснися И возьми меня.Лишь когда кончилась песня и затих смех дочери, Анисья перекинула вожжи через нижнюю ветку дерева…
Долго лежал Роман без сна, ворочался с боку на бок, тревожно прислушивался к тишине. И уже не в шутку подумывал — не пойти ли поискать жену да примириться с ней. Неплохая ведь она баба… Но тут услышал легкие шаги. Кому же войти, как не жене? Захотел увериться и проворчал:
— Ну? Жива еще? Не повесилась?
— Коль тебе мешаю, сам повесься.
— Ну и характер у тебя.
— Не нравится?
Роман был рад, что жена вернулась, — теперь ему не надо вставать и идти искать ее. Понимал, что без Анисьи ему было бы худо. Он уже не молод, затевать вторую женитьбу было бы не с руки. Подумал, что жена забралась на печку, и мысленно, уже в дремоте, усмехнулся: знать, холодно на дворе…
И снилось, будто его новое, красивое железное ведро утонуло в колодце. Анисья принесла багор, и он начал искать посудину — да не попадается ведро, будто его и не было. Наконец багор заметно потяжелел. Ведро! Вытащил его Роман, глядит, а оно старое-престарое, съеденное ржавчиной. Бросил обратно в колодец, но тут же догадался, что неладно сделал: снова будет попадаться. Опять опустил багор и вытащил уже другое ведро, но тоже не свое — синее, изрядно за водой походившее. Свое же, как назло, не попадалось…
Разбудил его плач маленького Мити в колыбели.
— Не слышишь, что ли? — рявкнул он, подразумевая жену. — Ну? Уши воском залило?
С печки меж тем слезла заспанная Луша и взяла ребенка на руки.
— Буди мать, — приказал Роман.
— Где спит-то она?
— На печке.
— Сам сперва проснись. Нет ее там.
— Знать, корову доить понесли черти…
— Доенка вон она — на судной лавке лежит…
— Сама-то давно с улицы вернулась? — обеспокоился Роман.
— Ночью.
— Это ты сказала: повесься сам.
— Я. А чего? Не по-людски спросил… Так и ответила.
«Уж больно голосом схожи…» Роман начал свертывать «козью ножку», вздохнул облегченно, когда в сенях послышались шаги, но вошла не Анисья, а бедная Марфа Нужаева, сказала:
— Выйди-ка, несчастный, на свои задворки…
Задрожали у Романа руки — посыпался на пол табак.
— Маманя! — позвал проснувшийся Борька. — Где ты? Ма-ам!
По случаю редкостного происшествия на Романовы задворки повалило много народу. Все молчали, порой лишь перешептывались. На повесившуюся старались не смотреть: привидится или приснится ночью.
— Смотри-ка, сколько людей собралось, — сказал Гаврюшка Бармалов Купряшке Нужаеву.
— И все дышут, — отозвалась ему чья-то маленькая девочка.
— Кроме одной… самой висельницы, — заметил Емелька Вирясов.
Яблони в саду, казалось, плакали: с них осыпались лепестки, похожие на слезы.
Сельский староста Вавила Мазылев послал в Зарецкое за становым и отозвал Романа в сторону, где не было людей. Спросил:
— Деньгами-то богат ли, парень?
— Сотню, может, наберу.
— Та сотенка пойдет лишь только становому. Меньше не возьмет он по такому делу. С ним же, как тебе известно, доктор будет. И того придется полусоточкой пугнуть… А с теми к нам пожалует и третий член комиссии, да и письмоводителю-то пристава преподнесешь… Ступай, займи еще сотняжечку.
— Придется, знать, потом хозяйство распродать.
— А ты на разговоры время не веди, скорей беги к Алякиным. Все деньги мне потом отдашь. Я сам определю, кому когда и сколько дать. Иначе, брат, в Сибирь на каторгу тебя сошлют…
Андрон Алякин расспросил Романа о случившемся, посоветовал ему подумать о новой жене, да немедля, пока дети не захирели. Похвалил вдовцу свою родственницу, рябую и хромую Просю Штагаеву. Взглянув на пришибленного горем просителя, вздохнул и протянул ему сотню.
— Бумагу потом охвормим. Иди с богом. Не сей же час калякать о твоей женитьбе…
…Брат Анисьи, Трофим Лемдяйкин, по прозвищу «Томар», долго шептал над гробом покойницы, прощаясь с ней у свежей могилы.
— Богом клянусь тебе, несчастная страдалица, чем в силах отмостить обидчикам твоим. Не сразу, знамо. По разочку все поплачут, кто тебя молвой до петли доводил…