Шрифт:
Плохо, что теперь я даже подняться толком не смогла. Кое-как встала на колени и повалилась на бок.
– Убрать в камере, – процедил Комиссионер за пультом, наклонившись к микрофону, – умыть заключенную, напоить.
На человека с двуцветными глазами я не смотрела и голода больше не чувствовала. Только пустоту – все больше, больше, больше.
Убирался в камере почему-то док.
Он же вынес горшок из угла, сполоснул его где-то, вернул назад чистым. Принес веник, собрал мясо в совок, сложил в мешок. После тер камни пола подобием швабры с чистящим средством – от запаха химии щипало веки.
И он же умывал меня смоченной в прохладной воде тряпкой. Осторожно протер щеки, лоб, подбородок – я не открывала глаз. Не говорила с ним, док молчал тоже – возможно, уже получил выговор за болтливость.
– Вот, – произнес только коротко, – вам надо попить…
Прислонил к моим пересохшим губам бутылку, позволил сделать несколько глотков, стер упавшие на робу капли той же тряпкой.
– Бутылку я вам оставлю.
Может, еще час или день назад, я порадовалась бы питью. Бутылка, два литра. А сейчас чувствовала только, как мерзнет мое тело – оно сдавало позиции. Оно устало от постоянного стресса, защитных реакций, оно теряло силы вместе со мной.
Впервые за всю свою жизнь я подумала, что у меня прекрасное на самом деле тело. Прекрасное. Помогает мне затягивать раны, поддерживает теплом, стуком сердца. Оно держится тогда, когда я уже не очень.
И теперь, когда я ощущала, как оно тоже потихоньку сдается, мне стало ясно – я была дурой, когда сравнивала себя с другими. Кем-то более красивым, стройным, с правильными чертами, формой ног. Кем-то, у кого идеальный разрез глаз, ровнее нос или пухлее губы. У меня все это время была я, были все мои клетки, работающие в полную силу, лишь бы я была счастлива. И я впервые ощутила, что у меня пока еще есть «мы». Я и мое тело.
– Держись, – прошептала едва слышно нам обоим. Хотя держаться уже было сложно.
Ни за что больше не подойду к решетке, что бы за ней ни положили. Ни за что. Больше меня на эту обманку не купят.
Но они купили.
С того момента, как чертова Грера ударила у магазина хвостом, с момента прохождения белой линии, я практически не спала. Мало и урывками. Виной всему натянутые нервы, голод, холод, боль, страх, наконец. Будили при каждом движении не только покрытые синяками руки и ноги, но и чужой плач – к соседке тоже наведывались. Изредка она всхлипывала, иногда рыдала, иной раз орала так, что я сдавалась, закрывала уши ладонями. И становилось еще страшнее; совсем хрупким делался мой внутренний пол. Еще чуть-чуть, треснет и в пустоту.
В этот раз я провалилась в глухую дрему не сразу, постепенно; снов не было.
А проснулась…
Потому что что-то снова лежало за пределами моей камеры – что-то круглое, светящееся.
«Письмо!» То зеркальце, какие раньше приносили в каземат. И зеркальце это вещало тихим, до боли знакомым женским голосом, родным, который я почему-то давно забыла.
– …мы любим тебя, малышка. Любим очень-очень сильно, да?
Мужской смех – теплый, обволакивающий. Так смеется тот, кто просто рад, что ты есть на этом свете, и не нужно других причин.
– …какая ты у нас хорошенькая…
И мой собственный смех на фоне – меня маленькой, меня счастливой, меня «до».
– Мама?
Это забытое слово выпало из моего рта быстрее, чем я сообразила, что уже ползу по направлению к кругляшке. Мне нужно это услышать, увидеть, окунуться туда, где я еще не испытала всех этих ужасов, где меня обнимают теплые заботливые руки. Впервые мне было плевать на боль – мой пластунский спринт мог побить рекорды змеиных бегов.
– Не трогай! – в отчаянии выкрикнула соседка, чье белое лицо и кудлатые волосы остались в моем воображении размытым пятном.
Я должна…
– Не бери!
Она знала больше, она видела больше. Я же созерцала лишь цель – в этом письме то, что мне бесконечно нужно. Одна минута в компании этих далеких и бесконечно родных людей вернет меня к жизни, вдохнет то, что давно испарилось, заполнит пустоту.
Руку я совала сквозь решетку с остервенением – плевать на новые синяки или вывихнутый плечевой сустав. Еще чуть-чуть, еще… но до зеркальца все равно оставались считаные миллиметры.
А после мне на ладонь с размаху наступил мужчина в черном.
И орала я не потому, что хрустнули кости – верещала, как бешеная, – но потому, что следующий удар каблука пришелся по хрупкому стеклу письма.
– …дай я тебя обни…
– Мама… – валялась я рыдая. Каталась по камере, скулила, срывалась на такой бешеный крик, что дрожали стены.
Осколки. Там теперь валялись лишь осколки, но треснуло не стекло, треснуло что-то в душе – не умерло, не сдалось, просто раскололось.
– Отдайте мне письмо, – сотрясалась я, – отдайте его…