Шрифт:
Однажды вечером вместе с Ганиным явился Бурский. Он пришел проститься. Весело потирая руки, он все приговаривал: лед тронулся. Слова эти нужно было понимать в их прямом смысле — Бурский имел в виду недавно открывшуюся навигацию. Выяснилось, что он собрался в антарктическую экспедицию. Мы расставались почти на год.
— Послушай, викинг, — сказал Борис, когда мы все трое уселись за стол, — не забудь только, что говорил Амундсен: к холоду привыкнуть нельзя.
— Мое перо растопит льды и согреет сердца, — заверил Бурский. — А вот меня пора подморозить. Я закис в последнее время. Такой духовный гипокинез.
— Так и ты полагаешь, что дорога лечит? — усмехнулся Ганин. — Что ж, в добрый час. Еще одним странником стало больше.
— Все мы странники на белом свете, как подметил еще покойный Мостов, — сказал Бурский. — Да будет земля ему пухом.
И медленно осушил свою рюмочку. Мы последовали его примеру.
Бурский стал расспрашивать о Наташе и Дениске, у которых я недавно была. Я сказала, что мальчик заметно окреп, и сама Наташа стала контактней, возможно, оттаивает понемногу. Потом рассказала о Ростиславлеве, не утаив своих ощущений.
— Ну, отпевать его преждевременно, хотя он и несколько пожух, — сказал Бурский. — Очень рад, Прекрасная Дама, что вы перестали глядеть ему в рот. Тем более нет пророка в своем отечестве, хотя дым его нам приятен и сладок, ибо дыма нет без огня.
— Саша! — устало взмолился Ганин.
— Виноват, — сказал Бурский, — больше не буду. Страх сугубой серьезности. Детская болезнь. Думаю, Серафим оправится и вновь взмахнет своими крылами. Денис был прав, когда писал, что у истории есть навязчивые идеи. Приходит пора, они изнашиваются, вслед за ними изнашивается их одежка. Но вдруг — заметьте — стиль возвращается. Время показывает свою терпимость и в однажды отринутом обнаруживает не только исчерпанное и смешное, но даже и нечто привлекательное. Вдруг современные поэты ощущают вкус к архаической лексике, к старой строфике. Это простой пример, к тому же лежащий на поверхности. Поучительно проследить другое — как интерес к формальным признакам реанимирует и суть. Ищут сходства, а видят общности.
Я прервала Бурского и рассказала, как Ростиславлев однажды мне посоветовал присмотреться к разным веселым картинкам, ко всяческим комиксам. Потом он спросил: вам не вспомнились житийные клейма?
— Он и мне говорил, — добавил Ганин, — что даже и в тех очевидных случаях, когда сходство носит пародийный оттенок, оно свидетельствует о прочности, — существует то, что нельзя изжить.
— Да, это его заздравная песня, — задумчиво подтвердил Бурский. — Неизживаемое, непознаваемое, предопределенное и судьбоносное. То, что связывает его, Ростиславлева, и еще нескольких посвященных с могилами неизвестных оратаев. Застарелая хворь интеллектуалов. Денис, которого вы, друзья мои, считали неуравновешенным малым, был здоровее многих других. Не виноватил себя, не заискивал и не оправдывался всю дорогу. Не клялся в любви к родным косогорам и не мешал их любить другим. Я не хочу, чтоб меня отлучали разного рода монополисты. Где отлучение, там злая гордыня. Истина может быть суровой, но она не может быть злобной.
— Ну прямо-таки античный философ, — покачал головой Борис.
— Философия — это любовь к мудрости, — возразил Александр, — но не к истине. Любовь к истине мудрой не назовешь.
— Я тоже надеюсь, — сказала я, — что вы еще сделаете много глупостей.
— Веселей будет жить, — ответил Бурский.
Уже на пороге он со вздохом сказал:
— А жаль, что я — не античный философ. Занятно было бы покантоваться в те лазоревые деньки. Выйдешь за финиками, а навстречу какой-нибудь красавец этруск…
Пришла пора завершать эти письма, которыми я вас исправно потчую и которые вы усердно читаете. Сколь ни странно, я совсем не испытываю ни радости, ни облегчения. Скорее, мне сейчас даже грустно при мысли, что это письмо — последнее. Жизнь моя все это время была богата уже потому, что я перелистывала ее заново, стараясь воскресить ее бури, понять ее и понять себя. Не знаю, удалось ли мне это. Все мы — путаные созданья, и всем нам, конечно, урок не впрок. Спасибо за ваше долготерпение, вы мне позволили вновь пережить возможно самые драматические, но и самые полнокровные годы. Пусть этот эпистолярный взрыв станет подспорьем в вашей работе.
В начале лета я примкнула к экскурсии, направлявшейся в Спасское-Лутовиново. Не так уж редко мы совершаем непредсказуемые поступки, но тут у меня был целый план. Посещение тургеневских мест, если признаться, было лишь поводом.
Но стоило мне очутиться в Спасском, и я поняла, что на этот раз меня незаслуженно наградили. Стоило только войти в усадьбу, остановиться близ усыпальницы, а после — у скромных могил солдат, отбивших и спасших этот приют, увидеть с а м о й прославленный дуб, превратившийся из веселого отрока в иссохшего старого великана, и эту воспетую аллею, в которой заглохло столько шагов, как в душу мою вошла тишина. Не та, что исполнена тайной тревоги и грозных предчувствий, а та, что светла и вдруг возносит в такую высь, где вы и бесстрашны и неуязвимы.
Ни пышности, ни пестроты, ни оперной декоративной роскоши. Такою и должна была быть земля Дениса, и такою я хотела ее увидеть. Было отрадно и грустно думать, что по ней в такой же вот летний день шагал мальчонка, едва поспевая за суровым и немногословным отцом.
Как, в сущности, это было недавно, — три десятка как день промелькнувших лет, — колючее прикосновенье стерни, ветер, пахнущий теплой пылью, пение дальних перепелов. Я словно видела, да и слышала, как он выспрашивает у отца имена птиц и названия трав.