Шрифт:
Оскар опять забыл кое о чем — о незатейливом народном присловье: «лучше наперед бояться, чем вдруг испугаться». В самом деле, боясь чего-то заранее, можно предотвратить тот испуг, который вызывает уже факт свершившийся, когда изменить ничего нельзя.
Однако, все страхи были как будто напрасны. День перешел в сумерки, а сумерки перелились в вечер так же неприметно, как переходит маленькая стрелка часов с цифры «пять» на «шесть», «семь», «восемь», «девять»… Неприметно, даже когда человек на нее смотрит, а уж если и не смотрит?…
Уходя, Додо все же запер щенка на ключ, однако Репейка воспринял это весьма благожелательно, потому что наелся и хотел спать, а возможно, и видеть сны, но этого нельзя знать наверное. Заснуть он во всяком случае заснул, но мы никогда не узнаем, снился ли ему аптекарь, мастер Ихарош, а может, и Лайош или Мирци, как не узнаем, видел ли он во сне старого Галамба или отару, что каждый вечер возвращается в загон, в тот самый загон, ворота которого в эту пору постоянно открыты, как будто они только и знали с сотворения мира, что ждать, ждать его…
Некоторое время в сон Репейки проникал гомон цирка, рыканье Султана и далекий град аплодисментов, но потом все затихло. Пришел Додо, чтобы умыться, и на этот раз оставил дверь открытой.
— Ну, Репейка, сейчас будет твой праздник.
Репейка потянулся и прислушался, но услышал только сонные, как всегда, шаги Буби.
Однако, вечеринка удалась блестяще.
Во главе стола сидела Мальвина, в конце стола — Пипинч с Оскаром, а Таддеус произнес тост в честь Репейки, назвав его «сверкающей кометой на собачьем и цирковом небосводе». Закончил он тост словами о вечной и отныне уже неразрывной дружбе, которая связывает Репейку с Додо, Оскаром и всеми остальными.
Таддеус говорил превосходно — позднее все утверждали это, — Мальвина послала ему воздушный поцелуй, мужская же часть застолья гораздо более выразительно склонила перед ним знамена признания, основательно выпив за здоровье Репейки и Таддеуса.
Репейка благопристойно восседал рядом с Додо на стуле, однако свою долю от пиршественного стола поглощал уже на земле, куда позднее — с разрешения Оскара — перебралась и Пипинч со своей жестяной тарелкой. Вероятно, не стоит и поминать о том, что в тарелке ее уже было пусто, потому Репейка весьма прохладно посоветовал ей не слишком приближаться. Ведь он еще ел… Пипинч обиделась, опять поставила свою тарелку поближе к Оскару, и Репейка спокойно закончил ужин. Но маленькая обезьянка продолжала клянчить и вообще вела себя неприлично, так что в конце концов Оскар схватил ее за загривок и отнес спать.
После этого ничто уже не нарушало спокойного течения вечеринки.
Напитки благополучно убывали, лампы светили все ярче, полотнище шатра мягко раздалось, смелей и роскошнее стали жесты, сопровождавшие мирную беседу.
Сейчас Таддеус и в самом деле выглядел величественным патриархом, который даже кровью пожертвовал бы ради своих чад, — да он таким себя и чувствовал. Впрочем, все прочие были настроены так же. Они верили каждому слову друг друга, всё подтверждали и всё прощали, а когда реже стали приходить на память случаи из прошлого и рассказчик довольствовался уже одним скупым жестом, чтобы наглядно пояснить пятнадцатиминутный рассказ, Таддеус провозгласил:
— Мальвинка, душа моя, ты бы нам спела.
— Но у меня же голос, как у ночного сторожа…
— Кто смеет утверждать это? — встал Алайош, обводя присутствующих разбегающимися во все стороны глазами.
— Представь себе, ты, Алайош!
— Позор! — провозгласил Оскар и дернул Алайоша за брюки, отчего тот мешком плюхнулся на свое место.
— Убит, — потянулся Алайош к своему стакану в поисках опоры, — собственной супругой своей убит и уничтожен.
— Заткнись, Алайош, иначе мы сами тебя убьем и уничтожим, — прервал кто-то стенания впавшего в меланхолию акробата и положил гитару Мальвине на колени. — Просим!
Гитара заговорила, аккорды встречались на взлете, сплетались, и песня мягко уносилась к куполу цирка.
Мальвина пела. Она и в самом деле как будто немного охрипла, но это только выделяло слова песни из сонно-страдальческого гитарного наигрыша и придавало смысл сопровождавшим напев мыслям. От одной что-то отнимало, другой что-то добавляло. Заволакивало туманом и топило в солнечном сиянии, пело об успехе и напоминало о провалах, за тенями бродили лица и воспоминания, минувшие времена, дороги, игры, аплодисменты и прохладное безмолвие.
На лице Мальвины играла улыбка, а в глазах стояли слезы, и, когда она умолкла, стало так тихо, что можно было, казалось, услышать, как проносится по небу падающая звезда.
— Вот оно как, — проговорил кто-то, а Алайош опустился на одно колено перед своей женой и поцеловал ей руку.
— Ты была великолепна, — выдохнул он, а Мальвина ласково погладила мужа по голове, погрузив пальцы в светлую его шевелюру.
— А ведь ты лысеешь, Алайош…
Гитара со стуком легла на стол и тем прикрыла дверь в обитель чувств.