Шрифт:
– А почему?
– Погорельцев искренне изумился.
– Что-нибудь произошло?
– спросил Афанасий Васильевич.
– Нет, говорите при нас, тут все свои. Вместе рассудим.
Ярослав сел и сжался, как пружина. Чуть торжественно прозвучали слова Погорельцева:
– Ситуация вот какая. В Болгарию едет наша делегация работников лесного хозяйства. В ее состав входят и несколько лесников. Директор нашего лесхоза принял решение включить в делегацию Ярослава Андреевича. Конечно, не время сейчас разъезжать, да ничего не попишешь: воля начальства - закон для подчиненного.
Ярослав прикрыл глаза. На лбу выступил пот.
– И когда ехать?
– через силу улыбнулся Ярослав.
– Завтра.
Очнувшись от шока, Ярослав посмотрел на Погорельцева и весело рассмеялся.
– Ты чего?
– улыбаясь, спросил Погорельцев.
– Рад или не рад - не пойму тебя?
– Как в сказке. Москва, Болгария, - сказал Ярослав, вставая из-за стола.
– Валентин Георгиевич! Вы так меня обрадовали!
Николай Мартынович решил, что за два летних месяца здесь, в доме Рожнова, сидя за письменным столом хотя бы по три часа в день, он сможет вчерне закончить книгу о Сергии Радонежском. Но прежде он должен съездить к себе на родину в село Любиничи, что в десяти километрах отсюда. В Любиничах прошло его детство и отрочество. В последний раз он был там в 1951 году. Родных никого не застал, знакомых тоже немного нашлось: одни умерли, другие не вернулись с фронта, третьих время раскидало по белу свету. На всем селе лежала жестокая печать последствий войны, и для Николая Мартыновича встреча с ним оказалась гнетущей. С тех пор много лет он не решался снова заглянуть в Любиничи, хотя бывал по соседству у лесника Рожнова. Новое желание посетить родину у Цымбалова вспыхнуло в больничной палате. Сильно, одержимо. Если в прежние годы, живя у Афанасия Васильевича иногда по целому месяцу, он не испытывал ни малейшей потребности побывать в Любиничах, то теперь ему казалось необъяснимым прежнее равнодушие.
Утром следующего дня он оседлал Байкала и направился в Любиничи. То шагом, то мелкой рысцой семенил по лесной опушке, через поля спеющих хлебов, по забытой пыльной дороге; вглядывался в окрестности, ища в них давние приметы. И, к огорчению своему, не находил. Только солнце было, как и прежде, ослепительно ярким и ласковым, да в дымчатом голубом просторе, как в звонком детстве, многоголосо звучали бубенцы невидимых жаворонков. И эти бубенцы будили в душе такое родное, невозвратно ушедшее, от чего перехватывало дыхание и глаза становились влажными. Он знал, что его никто не ждет. Да и Любиничи не те, которые он помнил с детства. Тогда были хутора, разбросанные вдоль небольшой безымянной речушки. Потом, незадолго до войны, когда Цымбаловы жили в городе, эти хутора свезли в одно место, и получилось большое село, которое Николай Мартынович видел всего лишь раз - в трудное время послевоенной разрухи.
Оно открылось все сразу, как только Байкал устало взбежал на гребень холма, - большое, зеленое, сверкающее белым шифером двухэтажного здания школы, выстроенного в последние годы в центре села. А на дальнем конце, среди таких же шиферных крыш животноводческих ферм, маячила водонапорная башня. Ее тоже раньше не было. До села еще оставалось километра два проселочной дороги, пыльной, раскатанной автомашинами. Кругом, куда ни глянь, лежали массивы спеющих тучных хлебов, цветущего картофеля, льна. "Хороший урожай", - с удовлетворением отметил Цымбалов. Он помнит, как в былые годы здешние земли плохо родили. Четырнадцать центнеров ячменя с гектара считалось рекордом. Кое-кто поговаривал, что-де все, конец, истощилась землица, кончилась кормилица. Оказывается, нет, плодородие почвы можно восстановить.
Дорога круто спускалась под гору к песчаному берегу.
С косогора к речке шел пожилой мужчина. Поздоровался, сказал:
– Коня поили?
Густо загорелое, худощавое лицо, большие глаза к крепкие белые зубы показались Цымбалову знакомыми, но он не мог вспомнить имени этого человека. Сказал:
– Где-то здесь раньше были родники.
– А правда - были ключи. Да затерялись. Давно то было. В землю ушли ключи, я так думаю. А вы помните?
– Мужчина внимательно всматривается в лицо Цымбалова.
– Вы, значит, бывали в наших местах.
Цымбалов снял очки:
– Лицо ваше мне знакомо, а вот припомнить, кто вы - не могу.
– Мефодов я… Гаврила.
– Цымбалов, Николай, - в тон произнес Цымбалов и протянул земляку руку. Тот крепко сжал ее и потряс восторженно.
– Мартынов сын?! Это который писатель, в Москве? Ну, как же - вот теперь и я вас узнал. В книге портрет ваш видел… А ведь мы с вами в школу вместе ходили. Не помните? Я в первый класс, а вы в третьем или, кажись, в четвертом были. Я моложе вас. Выходит, так. Мне уже пятьдесят восемь исполнилось. А вам?
– Седьмой десяток недавно разменял.
– Вот видите, время как летит. Ох, время-времечко.. А конь-то чей?
– У лесников одолжил. В Словенях.
– Так это вы из Словеней? Верхом? А что ж, машин у них нет? Подвезти не могли?
– На лошади интересней. Вездеход.
– Оно, конечно, так, только вам небось с непривычки не того…
Мефодов размахивал длинными руками и все говорил, говорил:
– А я на пожню собрался хлопца подменить, да вижу, на лошади кто-то незнакомый. А это вы. И надолго к нам?
– Да нет, посмотреть хочу. Детство вспомнилось - в родные места потянуло.
– Что вы-ы! Не говорите, родина - она что магнит, так и тянет. Я вот на фронте был всю войну. И поверите, так манило на родину. Ну никакого спасу нет. Хотя б на часок, хотя б одним глазом взглянуть. Мы об вас, поверите или нет, только вчерась говорили. Книгу вашу Петр Терещенко прочитал. И все хвалил. Петра-то Терещенко вы должны знать: одногодки и оба первые на деревне заводилы были.
– Как же, как же, Петра помню. Но ведь он, мне говорили, где-то в городе работал.