Шрифт:
В те дни его видели то на левадке, то на «проспекте», с папироской в зубах.
Наконец, он попался на глаза Тарасу Игнатовичу. Молча прислушивался Ткач к мальчишескому спору, смотрел на карты и папиросы. Но когда Тимош закричал на товарища: «Ты кто такой! А ты знаешь, кто мой батько!?» — Старик не стерпел, схватил «младшенького» за шиворот.
— Пошел домой, подлец!
Дома он сказал Прасковье Даниловне:
— Вот — допанькался, старый дурак, — и погрозил жене, — ты тоже хороша!
Отвернулся, сел к столу, не глядя на Прасковью Даниловну.
— Ему в техническое держать, слышишь! — упорно твердила старуха.
— Нехай сначала в политическое держит. Я в его годы прокламации возил из Питера!
Долго они еще шумели, а Тимош лежал за печкой, уткнувшись носом в стену; минувшие дни, похожие один на другой, мелькали перед ним: ненужные драки, ненужная гульба, — сегодня поймали чужака с дальней окраины, вчера гонялись за девчонками, крутили им руки, одну прижали было к земле, но она вырвалась и убежала. Другая пришла сама, сидела близко, щипля беспокойными пальцами траву, но эта была непривлекательна именно потому, что пришла сама.
Что будет завтра?
Тимош искренне был привязан к семье Ткачей, уважал Прасковью Даниловну и Тараса Игнатовича и не хотел бы причинить им ни малейшей боли. Но у него самого болела душа. Он не понимал и не мог разобраться в том, что с ним творится — вот вдруг отрезали дорогу, нет ему пути. В голове назойливо и неотвязно вертелись слова священнослужителя:
«Раздай всё неимущим и ступай за мной».
«Возлюби ближнего своего, как самого себя…»
«Бог с хвостом!»
Тимош вскочил с лавки, увидел пристальные серые глаза — он ждал, что старик станет бранить его, побьет, проклянет, из хаты выгонит, но Ткач сказал только:
— Работать пойдешь! — И бросил жене, словно продолжая разговор: — Он на завод пойдет!
Тимош и сам не прочь был пойти на завод, но не так-то легко было переубедить Прасковью Даниловну.
— Успеете еще захомутать. Нашего брата, темного, и без того хватает.
В семейном споре потянулись дни, мало-помалу острота размолвки миновала, да и Тимош как будто образумился — сидит за книжками, к студенту бегает, снова «пифагоровы штаны» пошли в ход. А тут еще — всё одно к одному — поехали в лес за хворостом, лесничий разрешил валежник с половины расчищать, день выдался сырой, холодный. Тимош простыл, свалился, почти всю зиму прохворал. Весной вышел на солнышко — восковой, тоненький, словно жердочка. Глаза черные на бескровном лице так и горят, черный чуб небрежно спадает, и лоб от этого еще белее кажется. Глянет на него Прасковья Даниловна, сердце захолонет: личико девичье, улыбка девичья, а брови черные крепко над переносицей сдвинулись.
— Это всё ты, — украдкой укоряет она старика, — ты доконал сироту!
Молчит Тарас Игнатович. День молчит, другой — месяц прошел, будто и нет его в хате, только ложкой по миске сердито чиркает. И вот, однажды, — солнце уже на лето поворачивало, смуглый румянец на щеках Тимоша появился, — говорит за ужином Тимошу спокойно, не повышая голоса, будто ничего между ними не было:
— Собирайся. Завтра со мной пойдешь. Человек один из Питера приехал, неплохо бы послушать. — И больше ничего не сказал.
2
Наутро — был праздник, заводские гудки молчали, и соседи кругом глаза еще только протирали — старик заходился чуть свет, торопит Тимоша: вставай да вставай. Прасковья Даниловна притихла, встревожилась и только старается во всем угодить — знает уже эти поспешные утренние сборы, праздничнее сходки в пригородном лесу, — старая вековечная дорожка проторена. И Тарас, и вся Тарасова родня, и она сама бывало не раз этой дорожкой на сходки хаживали.
Тарас Игнатович не сказал даже Тимошу, куда и зачем идут, хоть по его озабоченному, строгому лицу, по коротким деловым сборам тот угадывал — предстоит нечто важное.
Сперва подумал — на завод или на фабрику, — но что за фабрика в воскресенье? Да и повернули они не в город, а в лес.
Знакомая тропинка, ельник, своенравная речушка извивается в зарослях очерета, бурого от высохших прошлогодних стеблей: кажется всё вокруг жестким, выжженным, но вдруг раскрываются сверкающие озерца, голубые чаши, обрамленные золотыми песчаными берегами, тянутся песчаные холмы, покрытые хвоей, — преддверие древнего соснового бора.
— Здесь в пятом году собирались, — коротко бросает Ткач.
Пошли перелески; вперемежку с сосной заиграли ослепительно свежей белизной березы, зашептали кустарники, и где-то над поляной раздалась весенняя звонкая песня.
— Вот дорога на село повернула — ходили туда в экономию крестьян поднимать.
Знал Тимош и эту дорогу, и поляны, и перелески — соловьи тут пели чудо, как хорошо. Слышал об экономиях и сходках. Не знал только, что и соловьи, и сходки на одной поляне.
Прошли немного, и снова засверкала река. И вдруг на пригорке — девушка в легком белом платье, легкая косынка на плечах, читает книгу. Сосны над ней широкие лапы раскинули, прикрывают от солнца, играют светлые зайчики на нежных щеках, на волнистых прядях разметавшихся кос, на круглых коленях.