Шрифт:
Поспешим исправить этот недостаток.
XXX
САНКЮЛОТ
Капитану Пьеру Эрбелю, по прозвищу Санкюлот было в те времена пятьдесят семь лет.
Это был человек невысокого роста, широкоплечий, мускулистый, с квадратной головой и курчавыми волосами, когда-то рыжеватыми, а теперь седеющими, — словом, бретонский геркулес.
Его брови, более темные, чем волосы, и не тронутые сединой, придавали его лицу грозный вид. Зато небесно-голубые чистые глаза и рот, открывавший в улыбке белоснежные зубы, наводили на мысль об изумительной доброте и бесконечной нежности.
Он мог быть резок и стремителен, каким мы видели его на борту судна, в Тюильри, в гостях у сына. Но под этой резкостью, под этой стремительностью скрывались самое чувствительное сердце, самая сострадательная душа на свете.
Он давно привык повелевать людьми в ситуациях, когда опасность не позволяла проявлять слабость, а потому и лицо у него было волевое и решительное. Лишившись «Прекрасной Терезы» и всего состояния, живя в деревне, он и там умел заставить себя слушать, и не только крестьян, живших с ним дверь в дверь, но и богатых землевладельцев, проживавших неподалеку.
Страдая от вынужденного безделья после объявления мира в Европе и не имея возможности сразиться с людьми, капитан объявил войну животным. Отдавая этому занятию всего себя, он стал страстным охотником и жалел об одном: что имеет дело не с крупными животными вроде слонов, носорогов, львов, тигров и леопардов, а воюет с такими жалкими противниками, как волки и кабаны.
Потеряв Терезу и находясь вдали от Петруса, капитан Эрбель почти три четверти года проводил в лесах и ландах, раскинувшихся на десять-двенадцать льё в округе, с ружьем на плече и в компании двух собак.
Иногда он не бывал дома неделю, полторы, две, давая о себе знать лишь повозками с дичью, которые он присылал в деревню, как правило, самым нуждающимся семьям. Таким образом, лишившись возможности раздавать нищим милостыню, он кормил их с помощью своего ружья.
Итак, капитан был в большей даже степени, чем Нимрод, настоящим охотником перед Богом.
Однако эта страстная охота имела иногда свои неудобства.
Читателям, вероятно, известно, что законный порядок вещей таков: самый заядлый охотник, как правило, в феврале вешает свое ружье над камином, и висит оно там по сентябрь. Не то было с ружьем нашего капитана: его леклер — он выбрал стволы, вышедшие из мастерской знаменитого оружейника, носящего это имя, — не отдыхал никогда, гремел без перерыва по всей округе и был хорошо знаком местным жителям.
Правду сказать, все сельские полицейские, лесники и жандармы департамента знали, в каких целях капитан охотится и на что идет его добыча, а потому, заслышав выстрел в одной стороне, уходили в другую. Но уж если капитан слишком бесцеремонно вторгался в чужие владения и уводил дичь из-под носа у хозяина земельных угодий, на которых охотился, тут уж полицейский решался составить протокол и препроводить нарушителя в суд.
Как бы строго ни относился суд в период Реставрации к нарушениям законов об охоте, но когда судьи узнавали, что это нарушение допустил Эрбель Санкюлот, они смягчали наказание и назначали минимальный штраф. Таким образом, за сотню франков штрафа в год капитан раздавал более двух тысяч франков милостыни, кормился сам, посылал восхитительные корзины с дичью своему сыну Петрусу, делившемуся этой добычей в особенности с теми из своих собратьев, кто писал натюрморты, — все это лишний раз доказывало, что браконьерство, как и добродетель, всегда вознаграждается.
Во всем остальном капитан оставался истинным сыном моря. Он не только не знал, как живут в городе, но и понятия не имел о светской жизни.
Одиночество, которое переживает моряк, затерянный в огромном океане; величественное зрелище, постоянно открывающееся его взору; легкость, с которой он каждую минуту рискует жизнью; беззаботность, с какой он ждет смерти; жизнь моряка, а потом охотника свели к минимуму его общение с людьми, и за исключением англичан, которых капитан, сам не зная почему, считал своими естественными врагами, ко всем остальным себе подобным — что может обсуждаться и что мы обсудим при первой же возможности — он испытывал симпатию и дружеские чувства.
Единственной трещиной в его гранитном или даже золотом сердце была незаживающая рана, причиненная смертью жены, несчастной Терезы, прелестной женщины, чистой души, воплощения безмолвной преданности.
И вот, переступив порог мастерской и обняв Петруса, он по-отцовски его оглядел, и у него из глаз скатились две крупные слезы. Протянув руку в сторону генерала, он сказал:
— Посмотри на него, брат: он вылитая мать!
— Возможно, ты и прав, — отозвался генерал, — но тебе бы следовало помнить, пират ты этакий, что я никогда не имел чести знать его уважаемую мать.
— Верно, — подтвердил капитан ласково, со слезой в голосе, как бывало обычно, когда он говорил о жене, — она умерла в тысяча восемьсот двадцать третьем, а мы с тобой еще были тогда в ссоре.
— Ах так?! — вскричал генерал. — Ты что же, думаешь, мы сейчас помирились?
Капитан улыбнулся.
— Мне кажется, — заметил он, — что когда два брата обнимаются, как мы, после тридцатитрехлетней разлуки…
— Это ни о чем не говорит, метр Пьер. Ах, ты думаешь, я помирюсь с таким бандитом, как ты! Я подаю ему руку — ладно! Я его обнимаю — пускай! Но мой внутренний голос говорит: «Я тебя не прощаю, санкюлот! Не прощаю я тебя, разбойник! Нет тебе прощения, корсар!»