Шрифт:
– Простите, ради бога, постарели мои глаза, - оправдывался дедушка. Оттого и говорю, что с места не тронусь. Человек - что дерево. Покуда молод, переселяй куда угодно. Приживется, пустит корни. А постареет - не надо трогать: засохнет, помрет.
Дедушка снова засуетился вокруг стола. Слезы текли по морщинистым щекам, и он тер глаза кулаком. Потом спустился в погреб, наполнил вином пастушескую флягу Петраке. В дороге пригодится... Потом обнял его по-братски:
– Ну, Петраке, что было - было... Ты мне брат, и сердце у меня болит... Ну, чего тебе? Знаешь ведь, я не умею извиняться. Ну вот, коровья образина... Ты там присматривай за собой. Я-то не смогу... Ругаться - это я могу. А вот просить прощения... Сердце во мне шипит, как на сковородке... Ну вот, теперь ты... ну...
– Бадица, прости меня...
– Бог простит.
Дедушка обнял голову Петраке, заплакал сдержанно, по-мужски.
– И ты меня прости.
– Да простит тебя бог, бадица.
Потом дед Петраке сказал:
– Доброго времени!
– и размеренно тяжелым шагом направился к толоке, с силой взмахивая клюкой так, что комья земли взлетали с утрамбованной до кремневого блеска проселочной дороги.
Плакать старик не плакал. Теперь он был крепче деда. Но хватало в Кукоаре рыданий и без него.
Мариуца Лесничиха голосила на всех перекрестках. Группа красноармейцев принесла ее убитого отца. Пуля попала в голову, пробила череп.
Солдаты были в разведке. А тут лесник в охотничьей шляпе с павлиньим пером. Окликнули: стой! Лесник не понимал по-русски. Не остановился. Решив, что перед ними парашютист в форме горного стрелка, солдаты выстрелили.
Теперь они оправдывались перед Лесничихой.
Нелепая смерть! И надо было ему в такую тревожную пору обходить, осматривать лес! Да еще в егерской шляпе...
Да что говорить! Знал бы человек, где упадет, подстелил бы воз соломы. Теперь на все был один ответ - война. Война в небе... война на воде... Война в лесах.
Лесник словно улыбался. Лицо его казалось живым: будто прикорнул на несколько минут.
Новая, с иголочки, шляпа с радужным павлиньим пером лежала рядом, как бы торопила: вставай, пошли на службу.
– Как она была ему к лицу!
– Боже мой, кума, да он как живой!
– Тише, бога вы не боитесь... Человек умер, а вы...
Невольно мне тоже подумалось: "Как она ему шла..."
Человек и на смертном ложе хочет быть красивым. Не смерти он боится. Боится вечности ее, необратимости.
Все, что я знал, это что жизнь коротка, смерть вечна. Об этом только и думал я, когда на столе лежал покойник...
Шли дни. Из райцентра поступали разные, порой совсем несуразные вести, от которых хлеб застревал в горле. Белый хлеб! Благословенный хлеб, который крестьянин ест, держа ладонь под подбородком, чтобы крошка не упала.
Было ли когда-нибудь, чтоб пахари покидали свои поля?!
Я видел птиц, когда разоряли их гнезда. Сызмальства, согласно поверью, втыкал нож в землю, чтобы у нас остановились на привал треугольники журавлей. Я любил смотреть, как они кружат над селом. Курлычет вожак, советуясь со стаей. И кружат птицы в вышине, отыскивая в небе свои дороги. Была во всем этом неизъяснимая тайна. Я любил слушать, как курлычут, перекликаются журавли... Люди же часто переживают свои беды молча. Но когда рушатся их гнезда, их устои, они порой беспомощней птиц. Я это видел по своим односельчанам. Они заходили к нам посидеть на лавке. Говорили о пустяках, уходили так же неожиданно, как пришли. Мать с отцом переглядывались: с чего бы?
– Пойди, Тоадер, в свой интернат, забери школьные документы, - велела мать.
Отец меня не отпускал. В таком препирательстве прошло несколько дней.
Наконец я отправился. Но школа уже эвакуировалась. Документов не у кого было спросить. Только яма в школьном дворе, где раньше гасили известь, была доверху полна радиоприемниками. Поломанными, изувеченными. Думал, найду хоть один более или менее исправный. Черта с два!
Ветром несло во все стороны смятые бумаги. Хлопали окна и двери покинутых домов. Городок был пустынен и безжизнен. Лишь еврейское кладбище со стороны Михалаша было полным-полно стариков и старух. Наверно, и они, как дед, решили не трогаться с места.
"Старое дерево не приживается в чужом краю... Засохнет в странствиях, не успев пустить корней в неведомую почву..."
Кому могло прийти в голову, что еще до захода солнца городок будет оккупирован! И старики, старухи с кладбища, где белеют каменные могильные плиты, будут брошены на дно оврага, рассекающего помещичий виноградник, и заживо засыпаны землей...
В церковь, что возле нашей школы, доставили убитых немецких офицеров. Справили по ним панихиду. Играли два военных оркестра - немецкий и итальянский. Ухали орудия. Отпевали три священника.