Шрифт:
– Замолчи, - прохрипел он, зажмурив глаза и выставив дергающийся кадык. - Убийца!
Евгеша отмахнулась.
– Не слушайте, - сказала она мне шепотом. - Здесь слова дешево стоят. Что на ум придет, то и лепят. Давай руку, кавалер! - прикрикнула она на Мясникова. - Некогда нам тут с тобой...
Я смерил давление и, чтоб поддержать сердце, ввел кубик камфары. Женщине я оставил таблетку снотворного и велел дать больному, но не сразу, а минут через пятнадцать.
– Ой нет! - вскрикнула она, отстраняя мою руку. Глаза ее еще расширились. - Он скажет, что я его травлю...
Мне не хотелось сразу колоть димедрол, и мы просидели несколько лишних минут. За эти минуты не было сказано ни единого слова. Жестко тикал будильник, пахло кислятиной. Вкус и запах этой тишины надо было чем-то перебить, и, когда мы вышли на лестничную площадку, я предложил Евгении Ильиничне подняться ко мне и выпить чаю.
Мамаду не спал и нервничал. Я выпустил его из клетки, он сразу сел на плечо и почесал клювом у меня за ухом. Затем, полетав, опустился на голову Евгеши, походил по ее могучим плечам, она стояла недвижно, как изваяние, и только поводила глазами. Мы с Мамаду сразу же продемонстрировали все свои таланты и привели тетю Евгешу в восторг. "Ой, птуха! - повторяла она, сияя. - Ну и птуха!.." Замечу в скобках: африканского имени Мамаду тетя Евгеша так и не приняла, с этого вечера он стал Птухой. На кухню мы отправились втроем, пока грелась вода, тетя Евгеша произвела ревизию моему скудному кухонному инвентарю, и я понял: испытательный срок кончился и теперь тетя Евгеша не оставит меня.
За чаем - Евгеша пила по-старинному, вприкуску - я спросил, почему так плохо живут Мясниковы, пьет он, что ли? Он отмахнулась:
– Пьет не больше людей. Это гордость в нем играет.
Я удивился. Гордость? Почему гордость?
– Высоко о себе понимает. А кишка тонка. - Тетя Евгеша взглянула на меня и, лишь убедившись в неподдельности моего интереса, разъяснила: - Он инженер вроде. И инженер-то не настоящий - без образования. Работал, однако. Зарплата ему шла. Славы большой не имел, но люди уважали. А потом чего-то он изобрел. Чего изобрел? Не скажу вам, не знаю. Думается мне, не изобрел даже, а как бы это вам получше сказать... Дал предложение. Не больно горячее, а видать, все-таки толковое: вы, мол, так, а по-моему выходит дешевше. Отвалили ему за это деньжонок, в газете пропечатали. И пропал человек. На лешего, думает, я буду вкалывать, как вся прочая шатия, у меня и без того котелок варит. Лучше я опять чем-нибудь людей удивлю. Дает еще предложение отказ. Еще! Ему опять отказ. Он жаловаться. Ему поворот. Он - в морду. Его судить. На суде он себя таким шутом показал, что его заместо каталажки в больничку. Там вожжаться долго не стали, а выдали справку. Дескать, не больной и не здоровый, душевный инвалид второй группы, хочет - работает, хочет - нет. С той поры с ним никакого сладу, работать вовсе бросил, только предложения дает. И буйствует. Все-то у него дураки, все воры. У нас ведь знаете как: тихий человек поскандалит, его сразу заберут, а этому все с рук сходит. Жена его - вон вы ее видели - была раньше справная баба и за хорошим человеком жила, он ее от живого мужа увел, а развести не успел, муж помер, так ей и пенсия за мужа идет и обстановка вся отошла... С тех пор она его и кормит. Сперва-то с радостью, любила, а может, и надеялась на что, обещать-то он мастер. А потом вера кончилась. Батрачит на него по-прежнему, а веры нет, он врет, она глаза прячет. А у него - гордость. Он и раньше-то был не мед, а тут совсем осатанел. Как так нет веры? Мало меня бюрократ топчет, так от родной жены мне нет уважения? Выходит, я при ей приживал, нахлебник? И пошло у них все колесом. Напьется и кричит: ты мне враг, ты меня таланта решила... Она молчала-молчала и тоже заговорила: ты меня высушил, я за прежним мужем горя не знала, он хоть и пожилой был, а настоящий муж, до меня ласковый, а от тебя, окромя похвальбы, никакой радости... Стал он ее поколачивать, а она тоже баба с норовом, иной раз так ему рожу разукрасит, хоть на улицу не показывайся. И вот с той поры они друг дружку и убивают. Я ей сколько раз говорила: уйди ты от греха, может, он без тебя скорей образумится. А у ее своя гордость - как это она отступится? Кому же она тогда все свои обиды выговорит? Сцепились намертво, кипятком не разольешь. Того и гляди который-нибудь... - Она не договорила и нахмурилась.
– При чем же тут гордость? - спросил я. Вопрос был провокационный. Я понимал при чем. Но мне хотелось ее подзадорить, и это удалось. Евгеша даже руками всплеснула.
– Как же ни при чем? Я женщина неученая, дальше своего забора не вижу. А все ж таки живу давно, людей насмотрелась разных. И вот сколько мне ни толкуют, будто для человека главней всего выгода, а я вам скажу - гордость. Возьмите вы самого пустого человечишку и гляньте - о чем он хлопочет? Кабы он о выгоде хлопотал, может, от него и толку-то было больше. Ему главное быть не хуже людей. Хороший человек мыслит, как бы себя возвысить, плохой как другого унизить, а корень один. Чего только люди ради чести не делают!
– И зло ради чести?
– А как же? Злые - они даже чересчур гордые. Я вам факт скажу. Наше село, откуда мы родом, поселок считается, скоро городом назовут, а все едино - большая деревня. На одном конце улицы чихнешь - на другом откликаются: будь здорова! Живут не как в Москве - вся жизнь на виду. В кои веки человека убьют или кто сам на себя руки наложит - весь поселок жу-жу-жу, покуда до всего не дознаются. И что же вы думаете? Случая того не было, чтоб из-за денег или какого имущества... Пьянство, ревность, озорство. А пуще всего обида. Нет, вру, - поправилась она, - был случай. У Гены Козлова родной брат дом оттяпал. Домишко совсем гнилой, но наследственный, после отца. Так этот Генка - ох и блажной мужик! - из дробовика в него пальнул. Окривел брат. Так он и на суде показывал: "Мне этот дом - тьфу, попроси меня, я б свою долю даром отдал, обидно, что родной брат на такую подлость решился. Убыток я прощу, а обиду никогда". Вот ведь какие люди, Олег Антонович... Вы на фронте были?
– Был, - сказал я, чуточку удивленный.
– Значит, под немцем не были. И вот - хотите обижайтесь, хотите нет, нам страшнее было, чем вам. Солдат всегда при оружии, он себя в обиду не даст. А что я, баба с детьми, против коменданта сделаю? И опять скажу: немец хоть и хитер, а в наших местах растерялся. Большую промашку допустил. Евгеша посмотрела на меня испытующе, заметь она на моем лице хоть тень иронии к ее непросвещенному мнению, она без всякой обиды перевела бы разговор на другое, но мне в самом деле было интересно. - Гордость людскую задел, вот какую. Грабил, сапогом топтал - до поры молчали, а как велел этот сапог языком лизать - подались в партизаны.
– Вы и у партизан были? - спросил я, чувствуя, что назревает исповедь.
– Была маленько. На медаль не напартизанила, а так, помогала кой-чего, людей кормила...
– А муж ваш где был?
– А муж мой был староста. От немцев поставленный. Шкура то есть.
Она посмотрела на меня выжидательно, хотела понять, как я приму такой неожиданный поворот, но у меня хватило выдержки и лицо мое, надо думать, ничего не выразило. Евгеша осталась довольна.
– Моего старика люди знали, - сказала она с силой. - Уважали за характер. За мастерство. Таких печников нынче мало осталось. Печка свой век отжила, теперь больше водой греются. Вы не думайте, что я за старину, - с газом бабе легче. Мужик думает, это пустое дело - из печи ухватом горшки метать, а того не видит, как баба себе чрево надрывает. Я к тому, что водяное вам любой мальчишка поставит, а печку выложить, чтоб она не дымила и тепло держала, это нужна сноровка. Не хочу покойника зря хвалить, печник он печник и есть, образование четыре класса, но человек был хороший, за то и уважали.
Она помолчала.
– А у нас комендант был - ух, дошлый! Такой невидный из себя, без очков дальше носу не видел, а людей - скрозь. И по-русски мог говорить, не так хорошо, ну для его дел хватало. Почему он моего Ивана в старосты облюбовал? Кто ж его знает? Думается мне, не хотел с шушерой связываться, хотел такого, чтоб люди верили. Пусть только согласие даст, а дальше я его обротаю. Рассчитал хорошо, только чересчур на себя понадеялся...
Дал Иван согласие. Недели не прошло, заявляется к нам Конон Лотохин. Ночью, тайком. Он родня нам, дальняя, а все-таки родня, хороший мальчишка был, я и не знала, что он в партизанах, он перед войной как уехал в Гомель в лесотехнический, так я его больше не видала. А тут явился - поширел, бородой оброс, голос такой басовитый стал. "Что, дядя Иван, говорят, ты немецкой шкурой заделался?" Нехорошо так сказал, задорно. Иван молчит. "Что молчишь-то?" - "Раз говорят, значит, верно. Ты-то чего пришел?" - "А вот пришел узнать, крепко ли к тебе шкура приросла". - "А ты спусти шкуру-то, загляни по-родственному..." - "Спускать погодим, еще грехов не наросло, а спросить долг велит". - "А ты сам подумай". - "О чем мне думать?" - "А вот зачем пришел. Ежели стрелять, то весь твой разговор лишний, а ежели в гости, так садись, я стоя только в народном суде разговариваю". - "Вот и считай, что ты в народном суде"... Так они чуток поцапались, а потом сели за стол, раздавили поллитровку, у меня еще довоенная запасена была, я им сала нарезала, Конон подзаправился, и стали они между собой говорить, о чем, не знаю, я в сени выходила...