Вход/Регистрация
Наследство
вернуться

Кормер Владимир Федорович

Шрифт:

В журнале этом многие годы тому назад Муравьев принимал самое деятельное участие, считался даже или, по крайней мере, считал себя сам одним из основателей журнала и долго был членом редакционного совета. Журнал начинался когда-то как единственный в России общественно-политический орган подлинно демократического направления, выступавший против безответственности охранителей-консерваторов, с одной стороны, и мечтающих о захвате власти заговорщиков-революционеров — с другой; против правого и левого экстремизма; за политику постепенных, но глубоких освободительных преобразований в экономике, в области просвещения, в организации государственного управления, за политику социальных реформ, основанную на добровольном содружестве всех общественных классов, на разумном и нравственном подходе к решению возникающих перед страной проблем. В былые годы эта программа пользовалась известной популярностью, и журналу удавалось достичь некоторого влияния. Еще и теперь находились почитатели, которые говорили, что журнал «всегда был оплотом», и что теперь это — «последний оплот», и что «кроме журнала, нет никого, кто отстаивал бы…», и тому подобное. Журнал традиционно гордился этой своею маркой, то есть тем, что — «оплот» и что он — «отстаивает», но, к сожалению, это все больше и больше переставало быть похожим на правду. Правда же заключалась в том, что журнал теперь едва тлел, все последние годы он был перед угрозой банкротства, различные фонды и частные лица все чаще отказывали ему в субсидиях, прежние его подписчики частью были уничтожены войной и революцией, а частью остались в России, ряды нынешних подписчиков, задавленных эмигрантской нуждой, год от году редели, теоретический и профессионально-журналистский уровень публикуемых материалов все время снижался, несмотря на то, что, выпуская номер или организовывая статью, теперь затрачивали вдвое или втрое больше энергии и изобретательности, чем прежде. Редакцию лихорадило, сотрудники нервничали, и главный редактор, бессменно остававшийся на этом посту со дня основания журнала, измученный каторжно тяжелым своим трудом, много болел. Но хуже всего было то, что ни в редакционном совете, ни в аппарате редакции никто давно не верил, что журнал действительно «оплот» и «отстаивает» что-то там такое; правильнее сказать, не верил, будто это «что-то» действительно нужно «отстаивать» и быть ему «оплотом». На знамени, как и раньше, были написаны слова о разумном и нравственном подходе, о политике глубоких освободительных преобразований, журнал, как и раньше, выступал против безответственного экстремизма справа и слева, печатал статьи с научным анализом случившегося в России и с анализом нынешней мировой ситуации, но все это было — что знали и сами выпускавшие журнал — смешно и на редкость нежизненно. Потому что давно уже не к чему было прикладывать политику освободительных преобразований и не к кому было обратить призывы о добровольном терпеливом содружестве общественных классов, и давно уже добивался успеха лишь один экстремизм, справа или слева, но вовсе уж никак не мудрый государственный или высокоморальный гражданственный подход. Чтобы спасти журнал, поддержать тираж и получить возможность маневра, следовало пойти на союз с более или менее приемлемыми умеренными элементами из тех самых, кого журнал называл экстремистами, выработать с ними какую-то общую платформу; такие предложения неоднократно делались и справа и слева. На какие-то контакты в журнале, за последние годы особенно, и впрямь согласились, но от слишком далеко идущих шагов упрямо отказывались, отрицая авантюры и предпочитая погибнуть, не предав своей смешной и нежизненной принципиальной линии. Быть может, эта героическая позиция и привлекала еще к журналу людей, по крайней мере — его прокуренную прихожую, где все разговоры начинались обычно с выражения сочувствия и вопросов о тираже.

Войдя в эту полутемную, без окон, прихожую, Муравьев увидел, что за полтора года, пока он здесь не был, таких любителей посмотреть на агонию больного организма значительно поубавилось — верно, зрелище стало приедаться. На старом кожаном истертом диване с нелепой высоченной спинкой, на другом диванчике поменьше и в двух креслах, с виду удобных, но продавленных настолько, что, севши в них, человек падал чуть не до пола, располагались в приглушенной беседе лишь четверо. Трое из них были в пальто и, следовательно, не принадлежали к числу работников журнала, четвертый, явно здешний, был запросто в жилете и рубахе с закатанными рукавами. Как раз когда Муравьев вошел, один из них, худой, с аскетическим лицом, изрезанным глубокими морщинами, человек, колени которого торчали из продавленного кресла вровень с иссушенной головою, спрашивал у остальных: «Ну что, господа, плохо дело?» — и в голосе его звучала странная надежда. Муравьев не знал из них никого, но они, скорей всего, узнали его и, приподнявшись с мест, неопределенно кланяясь ему, проводили его изумленными загоревшимися взглядами; однако не успел еще Муравьев пройти, как выражение это сменилось выражением глубокого понимания. Поворачивая направо к секретариату редакции, Муравьев краем глаза увидел, как они в полутьме многозначительно и согласно кивают друг другу.

В секретариате, обложенная, как обычно, выше головы листами верстки, машинописи, бухгалтерскими ведомостями, поспешно строчила что-то, согнувшись боком у сдвинутой куда-то в сторону пишущей машинки, заведующая редакцией, маленькая седенькая старушка с аккуратно завитою головкою. Она работала в редакции, как и главный редактор, с самого первого дня существования журнала, в революцию вместе с журналом перебралась в Крым, затем в эмиграцию, и, сколько помнил Муравьев, и в Петербурге, и в Крыму, и в Лондоне она была все такой же, маленькой и седенькой, аккуратно завитою и всюду, в любое время, с раннего утра до позднего вечера, пребывала в состоянии крайней, лихорадочной спешки, боком у пишущей машинки, печатая, правя, подсчитывая знаки в строке или накладные расходы. На ней держался весь журнал, вся техническая сторона дела, она безропотно делала и свою, и чужую работу, работала и за корректора, и за технического редактора, расплачивалась с сотрудниками, авторами, с типографией, руководила наймом и ремонтом помещений, и все знали, что если даже журнал не развалится от иных причин, он все равно не сможет выходить, когда старушка уйдет на покой. Возможно, чувствуя это и сознавая свою миссию, она тянула изо всех сил, хотя ей было уже за семьдесят (Муравьев помнил, что в прошлый или позапрошлый его приезд в редакции праздновали ее семидесятилетие), — у нее была психология старого слуги из крепостных. Сейчас она сидела в комнате одна, время было обеденное, остальные, сидевшие тут, ушли обедать, но она вообще никогда не ходила обедать и питалась бутербродами, взятыми с собою из дому, или пирожными, которые приносили ей сердобольные редакционные дамы, курьер и литературный редактор.

Она встретила Муравьева по старой памяти тепло, но была чуть-чуть встревожена его появлением. Пока она расспрашивала Муравьева о его житье-бытье, о детях, о Германии, в комнату стали как бы невзначай заходить сотрудники. Муравьеву ближе всех были здесь двое: маленький лысый толстячок Матвеев, добрый и неглупый, с которым они даже писали однажды, лет десять тому назад, статью о природе революции, и второй — бывший муравьевский ученик по историческому факультету, подававший когда-то большие надежды, Енютин — теперь старый и обрюзгший, замороченный двумя или, если не врали, тремя семьями, которые тянулись за ним еще от самой России. Оба поспешили увести Муравьева в укромное место, чтобы рассказать новости.

— А наш-то, вы знаете, опять болен, — успела сказать старушка, имея в виду главного редактора. — Опять был сердечный приступ. Да какой сильный. Ну да они вам все расскажут, — безнадежно сказала она (безнадежно оттого, что была уверена, что эти двое сейчас выдадут постороннему, в сущности, человеку все редакционные тайны) и, подергивая головой, погрузилась опять в свои бумаги.

Уведя Муравьева в укромный, обитый по стенам и потолку материей загончик редакционной машинистки и усадив на пустовавший ее стул с плоской подушечкой (машинистка сегодня была выходная), они сели против него, один на стол, другой в продавленное кресло (целых кресел в редакции, кажется, отроду не бывало) и придали лицам печальное и строгое выражение, приличествующее разговору о погибающем, затравленном издании. Впрочем, у бывшего ученика в выражении проскальзывало еще и что-то такое, отчего Муравьев вдруг хорошо вспомнил, как тот выглядел в своей студенческой тужурочке в университетские годы.

Посидев немного с постной миной, толстяк Матвеев в силу природного жизнелюбия сказал, что надо надеяться на лучшее, хотя все очень трудно, а сам он только что похоронил мать, и брат его находится в психиатрической лечебнице. «Я страшно измотался за последнее время», — поведал он, благодушно улыбаясь и сияя румянцем гладких щек. Муравьев знал, что это один из самых добросовестных людей в журнале, а то и вообще на свете, и ему можно верить. Но бывшему ученику показалось, что толстяк самим видом своим все равно дает слишком упрощенное представление о разыгрывающейся здесь трагедии.

— Я все-таки не понимаю, каковы основания для такого оптимистического взгляда, — проскрежетал он. — Главный редактор лежит в клинике и вряд ли оттуда выйдет.

— Почему, почему?! — в отчаянии заломил руки добрый толстяк.

— Ты сам это знаешь не хуже меня. Редакция в руках негодяя.

Толстяк опять попытался протестовать.

— Ты знаешь это не хуже меня, — отрезал другой, взглянув на него с той ненавистью, какая бывает вызвана только различием идеологий. — Ну хорошо, скажем, не негодяя, а человека… сомнительного… Слушайте, господа, — вдруг тихо сказал он, и взгляд его сделался мечтательным, — а может, мы сейчас пройдем «на уголок»? И поговорим там обо всем? — (Муравьев помнил, что на уголке помещалась пивная, где часто коротали время работники журнала.) — Нет? А жаль, — вздохнул он, и его лицо стало безвольным.

Негодяем и сомнительным человеком называл он руководившего журналом в отсутствие главного редактора его заместителя. Муравьев немного знал того. Тот был, так сказать, интеллигентом в первом поколении, из деревни, чудом выучившимся и окончившим незадолго перед войной университет в Саратове. Он был не без способностей, трудолюбив, упорно образовывал себя и обладал, как не раз убеждался Муравьев, еще каким-то врожденным пониманием проблем, доступных лишь изощренным, отягощенным культурой умам. Это был тип русского американца, то есть человек с неизвестно откуда взявшейся деловитостью, любовью к хорошо сработанной вещи, будь то железнодорожный мост, стол, журнальная статья или политическая интрига, и отвращением к тому, что называется русской халтурой и разгильдяйством. Еще перед войной он начал делать быструю карьеру в Министерстве просвещения, занимаясь вместе с тем и общественной деятельностью, и уже тогда злые языки поговаривали, что его участие в прогрессивном демократическом движении вызвано единственно желанием нажить себе политический капитал, а не настоящей приверженностью идеалам свободы. Уверяли, что он якшается с отпетыми реакционерами и черносотенцами, и чуть ли не с тайной полицией и что если бы только ему это было выгодно, он сам немедленно стал бы реакционером. После войны, в эмиграции, это мнение о нем продолжало держаться.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 78
  • 79
  • 80
  • 81
  • 82
  • 83
  • 84
  • 85
  • 86
  • 87
  • 88
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: