Шрифт:
В те дни меня дважды чуть не сбила машина.
После того, как из жизни моей исчезла Тонечка, я не знал, как мне дальше жить. Только тогда в полной мере я осознал, почему иной раз вслед за детьми, сразу же умирают и родители. Объяснить, пересказать этого нельзя, для того, чтобы понять это самому, понадобилось испытать нечто подобное на собственной шкуре.
Разумеется, положил я Тонечке в гроб и конфеты и цветы и даже дорогую английскую куклу, о которой она мечтала. Так получается, что для живых нам всего жалко, а для мертвых не жалко ничего.
Спиртного я на поминках не пил, ел мало, и вскоре слег, заболел. Симптомы болезни были схожи с очень сильной простудой. Тамарка лечила, ставила через день то банки, то горчичники. Поила меня молоком с медом.
Целую неделю, не снижаясь, держалась очень высокая температура. Жуткие, бессистемные кошмары терзали меня каждую ночь. Два из них я запомнил.
Снилась черная пустыня, бескрайние пространства и огромный, похожий на наш мавзолей, дом. И на этих бескрайних пространствах происходит нечто похожее на наши демонстрации трудящихся. Саломея танцевала «танец семи покрывал», сбрасывая с себя одну за другой кисейные накидки. Леонид, как птица, летал на своих красных крыльях и я во сне сообразил: «Красноперый – это же падший ангел». Тут же была и Бландина, у которой белые локоны на голове превращались сначала в косички, а затем в живых змей, двигающихся, шевелящихся. Тут же были люди изо всех стран, всех народностей; они держали над головой портреты Леонида, готовились к демонстрации. И тут же была конная милиция, в которой служили и негры, и китайцы, и русские. Вот только лошадки у них были ненастоящие, а деревянные, игрушечные, то есть конская голова, уздечка и палка, но все относились к ним серьезно, как к настоящим. И даже один милиционер, негр, мне пожаловался, что у всех кони «серые в яблоках», а ему досталась каурая. Я от него отбивался, отсылал с жалобой то к Саломее, то к Бландине, то к самому Леониду, насилу отделался.
Всем присутствовавшим в том сне было чрезвычайно жутко. Не только мне. Никто не мог понять, определить причину этого страха. Все боялись и не знали, чего они боятся. Всем было просто страшно. Очень страшно.
Второй кошмар был такой же сумбурный. Какой-то карнавал, праздник, все делают вид, что веселятся. И я вместе со всеми притворяюсь, что мне весело, но на душе у меня какая-то забота. И, наконец, угадываю, в чем она. Я во сне переживаю за Тонечку. Где она? Что с ней? Я ищу ее среди разряженной притворно веселящейся пестрой публики, и нахожу следы. Они приводят меня к зданию с железной дверью, и кто-то, наделенный властью, в белом халате говорит: «Да, она захлебнулась, но ничего страшного. Не переживайте. Приходите завтра, и мы ее откачаем». Я успокоился, поверил этому, в белом халате, а, проснувшись, ужаснулся. «Да как я, взрослый человек, мог успокоиться, услышав такую глупость. Нужно срочно бежать в больницу, принимать меры. Тогда она, возможно, останется жива».
И после этого вспомнил, что Тонечки уже с нами нет и причина смерти совсем не та. И возвысил я свой голос в беспомощном крике. И как-то вдруг, так же неожиданно, болезнь моя прошла. Исчез душивший днем и ночью кашель, и температура внезапно нормализовалась. Я хорошо спал, выспался, проснулся где-то в десятом часу и, грязный от пота, с всклокоченной шевелюрой, с недельной щетиной, собрался сходить погулять. Захотелось подышать свежим воздухом. Я был еще слаб, нетвердо стоял на ногах, покачивался из стороны в сторону, как пьяный, но почему-то твердо уверен был в том, что болезнь не вернется.
Уверенность моя была подкреплена замечательным сном, который излечил и успокоил меня. Приснилась Тонечка в нарядном платье, рядом с ней тот самый мальчик, которому я подарил в метро золотую рыбку. А с ними была та самая рыбка золотая. Та, да не та. Она плавала по воздуху, как по воде, и чешуя у нее была мягкая, словно плюшевая, мягкая и теплая (я сам гладил), дети гладили ее, как собаку. Размерами рыбка была такова, что дети вполне могли на ней кататься, чем, собственно, и занимались. Эта рыбка говорила человеческим голосом, что никого, и меня в том числе, не удивляло. Я осмотрел ее со всех сторон, эту диковинную прелесть, словно собирался покупать, и вдруг, опомнившись, как родитель, снабдивший своего ребенка в пионерский лагерь дорогими шоколадными конфетами и дорогой английской куклой, стал допытываться у Тонечки:
– А где же кукла? Где конфеты?
Как же весело и заразительно все трое надо мной смеялись, какие же были счастливые! Они знали, конечно, то, чего я не знал, да и знать не мог. Я и не допытывался, мне было хорошо уже и оттого, что весело им. Душа моя пела. Они там были не одни, было много детворы, были удивительные дороги, и они меня звали с собой, чтобы показать что-то невероятное. Я сначала согласился, пошел, но вдруг почувствовал, что идти не могу, тяжесть давит на плечи. Встал на колени, но даже на коленях мне было тяжело передвигаться в их изумительном детском мире. Они там чувствовали себя уверенно, чувствовали себя хозяевами. И я, порадовавшись за них, сказал: «Рад был повидаться, пойду-ка я домой». И я проснулся. Проснулся, и в теле своем еще какое-то время ощущал то самое состояние тяжести, в котором находился во сне. И прямо на глазах моих это состояние тяжести из моего тела выходило и улетучивалось. И, как только улетучились последние физические ощущения того мира, я стал себя ругать за то, что не пошел с детьми туда, куда они звали, не посмотрел, где они живут, как устроились, хотя и так было ясно, что живут хорошо.
Этот сон меня излечил, успокоил. Я держал во сне Тоню за руку и ощущал тепло ее руки. Мальчик, совсем негрустный, рыбка, говорящая, на которой можно кататься по воздуху. Что за прелесть сон! Какой удивительный мир!
Я был уже одет, обут и собирался выходить, когда входная дверь открылась и в квартиру вошла Тамара. Она вернулась из магазина и была с покупками. Мы прошли с ней на кухню, сели за стол. С минуту сидели молча, глядя друг на друга, а затем она встала, поставила чайник на плиту и стала выкладывать из сумки продукты.
Она очень повзрослела за эти дни. Какая-то черная немощь прицепилась к ней, высушила душу и тело. Эта немощь не давала ей плакать, губила ее на корню. Тамара ни на похоронах, ни после похорон ни одной слезинки не проронила. Я думал, сойдет с ума. Теперь же, на кухне, мне стало так ее жаль, что, казалось, сердце от сострадания разорвется на части. Не зная, как выразить свои чувства, я стал рассказывать хороший свой сон. Я рассказывал его подробно, она слушала очень внимательно.
Закипел чайник, я хотел встать, снять его с плиты, но так мне сделать этого и не удалось. Тамара не позволила. Как только я привстал, она пронзительным, натянутым, как струна, голосом спросила: