Шрифт:
Баба Паня наверняка на луг торопится. Жуть как хочется понаблюдать за ее там действиями, но и жутко тоскливо смотреть, как она станет носиться по разнотравью с кажущейся бестолковостью – видел как-то. Рвет что попало, то там пучок, то здесь, и примется разбирать свои непрезентабельные веники лишь дома, как старьевщик, набивающий тележку всяким хламом и лишь за закрытой дверью разгребающий мусорные завалы с тем, чтобы сыскать в куче хлама некую ценную вещицу. Коровы бабу Паню боятся, и рассыпаются перед нею в стороны, скача в разных направлениях, будто встревоженные мустанги. Не сказать, чтоб селяне побаивались старуху в той же степени, однако она внушает подозрительность своей нормальностью. Именно своей. создается впечатление, что все странности в ее поведении объясняются тем, что она подходит к жизни в Благодати осмысленно, а не несется по течению, как все остальные, в том числе и я. Ну, а как, спрашивается, не нестись, коль в деревне не для чего и не для кого строить какие-то планы, не говоря уж об их осуществлении. У меня-то есть один, но к нему еще рано прибегать – не дозрел. Баба Паня совершает странные поступки, но на фоне здешних странностей они выглядят естественными, мои же – нет. Чувствую здесь себя как тот Лондоновский Нам Бок, пытающийся рассказать соплеменникам о чудесном мире за океаном, но встречающий лишь насмешки. Хоть обратно в покинутый мною мир не отправили – боюсь, через океан леса за Благодатью мне не перебраться. Впрочем, может быть, встретился бы с родителями.
Они просто ушли в лес и не вернулись. Тебе, наверное, странно такое слышать: прожить жизнь практически на опушке, а потом взять да и сгинуть в лесу, как какой-нибудь непутевый горожанин. Ничего ты не знаешь. Старики просто уходят, уподобляясь, как ни грубо это прозвучало бы, животным. Будто не хотят обременять своею старостью родственников. Просто уходят. И теперь так, и раньше так было. Старики всегда уходили. С небольшой котомкой, с маленькой красной подушечкой, с парой иголок. Уходили, не оборачиваясь, под звон доставаемой из шкафов посуды, под рев внуков и плач детей, под треньканье настраиваемых балалаек, под визг поросят, коим предстояло стать центральным блюдом поминального стола. Уходили и не возвращались, а сгрудившиеся у околицы родственники махали алыми платками и нестройно завывали что-то вроде « Ну тебя к переобутню-у-у»…
Всегда так было, уверяет баба Паня, и ей стоит верить – она будто испокон веков жила здесь. По крайней мере, помнит те времена, когда на берегу Пырхоти не было никакого села, а по реке таскали небольшие баржи.
Благодатненское кладбище – его тут, у нас, называют Попово гумно – напоминает погост из какого-то рассказа о быте рыбацкой деревни. Та же скученность скромных камней-надгробий и странный обычай захоронения пустых гробов в вертикальном положении. Для экономии места? Овраг, в который спускают гробы, присыпаемые потом слоем земли, и разросся неимоверно, и мне теперь и в голову не придет спускаться зимой по его склонам на санках, как проделывали мы это с пацанвой по малолетству, не внимая уговорам взрослых, твердивших, что веселье на могилах – грех. Да какой грех, возмущались мы – гробы-то все равно пустые.
Пырхоть тоже изменилась. Наша Пырхоть, которую я по возвращении переименовал в Перхоть, поскольку она во мне вызывала те же неприятные ощущения, что вид этих грязно-серых кристаллов на сальных волосах. Я запомнил ее стремительной, глубокой и опасной. Теперь же река напоминает вытянутый в длину пруд, затянутый ряской. Если и плывет по реке коряга, кажется, ветром скорее влекомая, чем течением. Наверное, где-то выше по течению образовался завал из топляка, впрочем, я не спец в отрасли мелиорации, так что мое мнение может быть ошибочным. Река словно обветшала. Все разваливается, даже природа родины. И никакие Панины снадобья тут не помогут, разве что начать их выпускать в промышленных масштабах. Старуха сокрушается по поводу речки, а я говорю, мол, человек во всем виноват. А она заявляет: человека извести – раз плюнуть, достаточно просто позволить ему делать все, что заблагорассудится. Так что, говорит, подожду. И я ей верю – глядя на неё, нетрудно вообразить старуху, с невозмутимым видом собирающую свои травки-лютики на посте человечества.
Дом старый, и рука моя теперь немного подрагивает, потому что издаваемые им звуки нелегко объяснить с той простотой, с какой это делают герои готических романов ближе к финалу повествования. Одно дело знать, что дерево может издавать скрип само по себе, то вбирая влагу из воздуха, то усыхая, и совсем другое – слышать скрип вместе с пошаркиваниями, кряхтением, и обонять тошнотворный аромат тления, и ощущать шевеление волос на затылке, и бояться взглянуть в сторону двери. Баба Паня со свойственной ей простотой советует: да ты, мол, водки ему в блюдце налей, да пару сухарей положи, а как приношение исчезнет, так, значит, он и угомонится. Да кто? – задал я вопрос, предугадывая ответ и ощущая, как сознание словно раздваивается, пытаясь соединить невозможное и явное и разводя их параллельными, равнозначно верными, путями. Дак Запечник же, - удивленно вскидывает брови старуха и пожимает плечами при виде моей бестолковости, и поясняет – а хошь – домовой. От ведь, с одной стороны вроде нормальная бабка, а при беседах с ней иногда ловишь себя на мысли, стоит ли доживать до благословенной полусумасшедшей, старости, и не проще ли, не дожидаясь наступления потери связи с реальностью, уйти в лес. Лес совершенно непроходим, и я думаю, кости большинства ушедших лежат себе в паре сотен метров от опушки. Я даже убедиться как-то в этом захотел, да меня остановили буквально осязаемые скорбные взгляды благодатненцев, вышедших проводить меня в последний путь. Я решил не доставлять им маленькой радости поминального праздника, и вернулся, не без омерзения констатируя, что взгляды селян выражают крайнюю степень разочарования.
Паня говорит, в лесу разводит пчел мой дед, Панкрат, и я размышляю, насколько изворотливым должен быть ум старухи, чтобы она, не решившись потревожить и без того угнетенное смертью родителей состояние моей души, на вопрос о деде ответила таким развесистым эвфемизмом. Дед, в бытность мою сопляком, в самом деле разводил пчел, это я вспомнил так же отчетливо, как вкус того меда со странным ароматом. Дед был, по словам Пани, первым и последним, кто занимался колхозной пасекой, в конце концов заброшенной ввиду нецелесообразности. Ну о какой пользе может идти речь, если зарплату пасечнику председатель выкладывает из колхозной кассы, а мед подчистую забирали солдатики на груженом молочными бидонами грузовике, а если что и перепадало сельской ребятне, так только по инициативе самого председателя, перед очередным приездом крашеного камуфляжными пятнами грузовика умудрявшегося выпросить литров двадцать у Панкрата. Пристрастие вояк к медку вполне объяснимо вкусовыми и лечебными свойствами оного, вот только невдомек мне, отчего забирали всё. Можно было предположить, что из-за странностей местной флоры вояки опасались, что медок может быть опасен, тогда почему никто из попробовавших его ребятишек не пострадал? Странно. Да всё здесь странно, начиная с травы и заканчивая людьми.
И я становлюсь все более странным. Нет, у меня не растет лишняя пара ушей и нос не намерен закручиваться в некий фантастический хобот. Просто я верю во всю эту чушь, которой меня щедро снабжает Паня во время приступов словоохотливости. Что-то быстро я ассимилируюсь. Пугающе быстро. Осознавая это, покрываюсь мурашками.
У меня есть дом, полный незримого присутствия родителей, есть пенсия по инвалидности, небольшая, но мне и её-то тратить не на что, есть вот эта тетрадь, которую я постараюсь заполнить до того, как настанет время и мне уйти в лес, с маленькой котомкой, красной подушечкой и парой иголок, предназначенных… Ну, пока об этом рано. Человеку и в самом деле нужно мало. Вот только не хватает любимых.
Надо быть полоумным, чтобы надеяться встретить новую любовь здесь, но я отчего-то пребываю в уверенности, что это произойдет. Ведь любовь – не обязательно чувство к человеку, не так ли? Чувство настолько эфемерное, понятие настолько расплывчатое, что объяснить - описать его толком никто не может. А я могу: зависимость. Так что, по-моему, наркоманы и алкоголики – просто напросто непонятые влюблённые. Предмет их любви – порочная привычка.
И вот я самого себя спрашиваю: Лариса, не порочной ли привычкой стала ты для меня за годы брака?"