Шрифт:
— Сходите в Камеронову галерею. Увидите кареты. На одной из них я проехала. Случайно. До Грота. Ее катили в запасник.
— Кареты?
— Да. Выставка придворных карет. Кстати, в Камероновой галерее и жила Россет.
— А везли карету, конечно, гуси-лебеди? — спросил я.
— Местные мальчишки.
Мы с Викой покинули Белую дачу, чтобы сходить к царевне Лебеди. Может быть, взглянем и на «придворные дроги» и в который раз посетим Лицей; взойдем и спустимся с его крыльца, чтобы тоже унести в руке, в ладони, солнечное лицейское тепло. В кабинете пушкинской дачи, рядом с пресс-грифоном Дельвига, поставили еще стакан с крышечкой, стакан, принадлежавший Данзасу. Из Сибири, со строительства Байкало-Амурской магистрали, была привезена серебряная ложка Вильгельма Кюхельбекера с его монограммой «WK» латинскими буквами. Найдена в Чунском районе Иркутской области бригадиром электриков Н. И. Жиляковым.
Лицейской жизни братья… Они разбили лицейский колокол, который звонил им все шесть лет ученья. Именно из его осколков заказали «чугунные кольца», чтобы лицейский колокол всегда был бы с ними, с каждым из них и со всеми вместе.
А что осталось у нас от нашей юности, чтобы с каждым и со всеми вместе? Прежде всего война, которая всегда с нами. И навсегда. Хотим мы этого или не хотим. Ее звук, цвет, запах, ее привкус на губах, ее образ в душе. Ее неистребимость. Мучительность. Сны, которые она постоянно посылает. И снова, и снова убивает. Нас.
1836 год
В ПЕТЕРБУРГЕ
Я прошел сквозь широко раскрытые ворота во двор дома № 1 в бывшем Мошковом переулке (ныне Запорожском). За Невой видна Петропавловская крепость, зимний шпиль крепости уходит в зимнее, переполненное снегом небо.
Я присел не скамейку, сбросив с ее края снег. Меня окутала тишина. Молчала набережная, Мошков переулок, переполненное снегом небо. Где-то здесь во флигеле, «у тещи на чердаке», собирались у Владимира Федоровича Одоевского друзья. Курили трубки, беседовали о музыке, о литературе, о развитии философии, о великих деяниях, когда жизнь одного человека может послужить вопросом или ответом на жизнь другого. И прежде всего всех беспокоили, волновали «русские мысли, русские раздумья, русские идеи». Беспокоила, волновала Россия.
Дом казался пустым, хотя в нем разместился детский сад. Наверное, это потому, что было воскресенье. Пустовали детские качели, забавные детские избушки по углам двора. Нигде. Никого.
И время заговорило — будто донесся звон старинных часов Петропавловского собора тех времен. Я увидел и услышал то, что здесь могло бы быть в последний день 1835 года. Могло бы быть… Сохранился рисунок — гости за новогодним столом. Все сейчас виделось и прочитывалось мною. Я выбыл из современности, я — часть старинного новогоднего рисунка, участник происходящих событий. Распечатываю голоса и образы.
Голос Пушкина:
— Ваше сиятельство, я черт знает как изленился!
Обращение «сиятельство» адресовано князю Владимиру Одоевскому. Еще Пушкин говорил ему «батюшка», хотя Одоевский младше его пятью годами.
У Владимира Федоровича в кабинете, который друзья называли «львиной пещерой», в доме «у тещи на чердаке», собрались: «редко добрый человек» Василий Андреевич Жуковский; Николай Иванович Кривцов, герой Отечественной войны, участник сражений под Смоленском и Бородином, где был ранен пулей навылет, а в битве при Кульме ядро оторвало ему ногу; издатель и публицист Иван Киреевский, выпускавший журнал «Европеец», который на третьем номере был закрыт цензурой; «неизвестный сочинитель всем известных эпиграмм» Сергей Соболевский — давний московский «благоприятель» Пушкина; приехал и Михаил Глинка.
Глинка сбросил сюртук и подсел к клавесину. Клавесин Одоевский держал в кабинете. Кабинет был и лабораторией: на готического вида полках различной формы химическая посуда, по углам комнаты скелеты (вот почему «львиная пещера»), — и библиотекой: книги в старинных пергаментных переплетах, с ярлычками на задниках буквально все заваливали. Был и музыкальной комнатой. Позже, в квартире на Английской набережной — уже не «у тещи на чердаке», — установит настоящий орган. Назовет его в честь Себастьяна Баха — «Себастианон». Жуковский предложит: для тех, кто играет на органе хорошо, он будет — «Себастианон», а для тех, кто плохо, — «Савоська». И первым сядет за уникальный на весь Петербург инструмент Михаил Глинка.
Сквозь неплотно сдвинутые пунцовые шторы был виден приглохший Петербург — нерасчищенный, неразметенный, с сильным запахом осевшего печного и самоварного дыма, город сделался извилист от снежных троп и ухабов. Экипажи из-за снега стали терпеть «великую остановку». Петербург по-деревенски обрусел, утратил линейность, стрельчатость.
В кабинете на столе — пуншевая чаша с крепким ромовым пуншем, которым запивали дым трубок; вазы с султанскими финиками, «сухими конфетами», печеньем и тарелка с сыром. В отношении сыра друзьям Пушкина помнился случай, рассказанный самим поэтом, что, когда его из Михайловской ссылки вызвал в Москву Николай I, няня, подозревая недоброе, бросилась уничтожать все, что казалось ей опасным, и, между прочим, истребила «сыр проклятый»…
Освещали комнату масляные лампы — карсели.
— Ну, хорошо, — сказал Одоевский Пушкину. — А писать стихи вы не изленились, Ваше Поэтическое Высокопревосходительство?
Так Пушкина называл в молодости Дельвиг.
— Стихи? — И, повернувшись к Николаю Кривцову, Пушкин начал говорить: — У русского царя в чертогах есть палата: она не золотом, не бархатом богата… Тут нет ни сельских нимф… ни плясок, ни охот, — а все плащи, да шпаги… Толпою тесною художник поместил, сюда начальников народных наших сил, покрытых славою чудесного похода и вечной памятью двенадцатого года. — Пушкин не читал стихотворение, а пересказывал его, точно беседовал. — Нередко медленно меж ими я брожу и на знакомые их образы гляжу…