Шрифт:
Фрадкин громко расхохотался, ее слова почему-то его рассмешили.
Стали прощаться. Бурский пожелал всего лучшего актерам, пожал руку Денису и Фрадкину, Камышину он неожиданно поцеловал в лоб, явно пародируя лобзанье, которым она только что наградила Дениса. От неожиданности Мария Викторовна на короткий срок потеряла дар речи, за это время мы с Бурским вышли на улицу.
— Что это вам вздумалось? — спросила я его.
— Я решил, что здесь так принято, — отозвался мой спутник. — Все прикладываются к челу друг друга. А вообще — занятный экземпляр эта дева Мария. Я думал, съест она бедного Фрадкина. Любопытно было бы ее приручить.
— За чем же дело стало? — усмехнулась я.
— Нет уж, увольте, — поморщился Бурский.
Помолчав, он сказал озабоченно:
— Талантливый зверь ваш приятель, хотел бы я знать, куда его понесет…
— Что вы имеете в виду? — я не поняла его мысли.
Но Бурский уже улыбался.
— А вы, значит, нотр дам де «Родничок»? Или только муза артиста? Помните картину Анри Руссо?
— «Муза, вдохновляющая поэта», — поправила я его.
Разумеется, я помнила это восхитительное произведение. Да и как забыть эту дивную парочку? Он — малый лет сорока пяти, в длинном черном сюртуке, темноволосый, с короткой стрижкой, со смуглым, продолговатым лицом, исполненным самоуважения и плохо скрытой ущемленности одновременно. Она — восторженная пожилая гусыня в легких одеждах, круглолицая, пухлощекая, с экзальтированной улыбкой на устах. Нет, пусть мы были моложе, меня не прельщала такая роль.
— Странная, однако, ассоциация, — покачала я головой.
— Пренебрегите, — великодушно сказал Бурский, — легкость в мыслях, ничего больше.
Тем не менее его слова заставили меня задуматься. Было нечто двусмысленное в моем положении, так сказать, заметной москвички, опекающей малоизвестного завоевателя из провинции. Не столь даже странное, сколь книжное. Нашим отношениям не хватало естественности, той самой, к которой стремился — я это чувствовала — Денис.
С каждым днем он делался все требовательней, он уже заявлял на меня права, меня это и сердило, и радовало. Он позволял себе ревновать, словно я дала ему обязательства. При виде Бурского или Ганина он мрачнел, ему казалось, что я связана или была связана с тем или другим не только приятельством, которого он не допускал меж мужчиной и женщиной. И пусть его подозрения в том, что касалось Александра, делали честь его интуиции, сама эта прямолинейность меня удручала. Я терпеливо ему доказывала, что такое стремление все упростить непонятно в художнике, что в конце концов оно обеднит его искусство. Он упрямо возражал, что сложность, которую я защищаю, лишь грим, изменяющий черты, маска, скрывающая лицо, удобная ширма, ничего более. Однако я не вполне ему верила. Чего стоил хотя бы его собственный брак! (Но это была запретная зона.) Да и его неприятие непростых отношений, связывающих между собой людей, само по себе не казалось простым. В нем также была подспудная тема, допускаю, что неосознанная. Так, прочная дружба отца с Багровым вызывала в нем неоднозначное чувство. Готова держать любое пари, что если, с одной стороны, она бесила его, то, с другой — привлекала. Он ощущал за нею традиции далекого и притягательного круга. Оттого он и вкладывал в свое раздражение ничем не объяснимую страстность, безусловно, искал выход досаде на себя самого.
Несоответствие творчества природе творящего бывает в самом деле разительным. Очень возможно, что мы тут сталкиваемся со своеобразной компенсацией. Тяга Дениса к душевным глубинам, к исследованию, к постижению явлений причудливым образом сочеталась с непосредственностью его натуры, отрицавшей дружеские отношения отца и Владимира Сергеевича. Напрасно я ему объясняла, что в них нет ничего удивительного, что жизнь Ольги Павловны с отцом зашла в тупик, и ее уход к Багрову, очевидно, был благом для всех троих, что то неподдельное уважение, которое они питали друг к другу, исключало взаимное ожесточение, — Денис только хватался за голову:
— Ведь она же была его, а теперь — другого! Как это можно видеть, да еще дружить! Вымороченные люди!
(Этот прирожденный ревнивец на сей раз мучился за отца! С еще большей неистовостью впоследствии он допытывался о моем прошлом, ворошил мои забытые связи, терзал меня и терзался сам.)
Однако, как я уже сказала, эта «вымороченность» его притягивала. Я видела, что против воли он завидует способности беречь свою духовную слитность и ценить друг друга. Именно то, что это было ему недоступно, выводило его из себя.
Все это не согласовывалось с отказом от сложности. Достаточно было наблюдать за тем, как он смотрит на Багрова, озабоченного и снисходительного, утомленного собственной биографией, но и свободного от необходимости что-либо доказывать, чего-то добиваться, — какие разнообразные чувства переживал при этом Денис! Была и досада, и раздражение, и неожиданное ощущение превосходства, которое дает даже относительная молодость, что мне твои регалии, у меня впереди длинная жизнь, а борьбы я не боюсь. Если б он знал!
Отец любил говаривать, что талант — это инстинкт, помноженный на разум. Когда он поближе узнал Дениса, он однажды обронил, что в нем «инстинктов сверх головы». Видимо, это означало и то, что голова Дениса пасует перед его инстинктами. Отец не любил осуждающих фраз, но умел прояснить свою оценку. Я уж писала, что ни у кого я не встречала таких красноречивых фигур умолчания. Вы можете возразить, что умолчание несет тот же оттенок фальши, что и приблизительное слово, что они равно способны ввести в заблуждение. Оборванная реплика, пробел в изложении, многозначительная пауза — какая разница, в конце концов? Все это так, но при общении с отцом никогда не возникало подобной мысли. Его умолчание было всегда проявлением деликатности и какой-то особой душевной грации.
Впрочем, он хорошо относился к Денису — тот, безусловно, его занимал, — называл его Дионисием, говорил, что имя дано ему не случайно, у него — дионисийская натура.
Хотя непроницаемость отца не давала понять, говорит он это с усмешкой или с одобрением, я однажды заметила, что он заблуждается. Дионисийское начало рассматривает экстаз как конечную цель, а он связан с утратой индивидуального, между тем Денис так дорожил своим «я»! Но и отец по-своему был прав. Экстатическая стихия была в Денисе преобладающей, и именно она определила наши с ним отношения. Отказать ему было, в сущности, невозможно. Он так остро реагировал на мою твердость, обида его была так пронзительна, что я невольно чувствовала себя виноватой. Моих резонов — а они были весьма основательны — он попросту не хотел слышать. Он искренне страдал, и, думаю, не столько от того, что я не сдавалась, сколько от подозрений, что им пренебрегают, чего, уверяю вас, и в помине не было. Была тут еще какая-то идея — должно быть, не сознаваемая им до конца — некоего странного реванша. То, что отец сохранял меж ним и собой дистанцию — а я уж говорила, что отцу это было свойственно всегда и со всеми, — Дениса глубоко задевало. Ему казалось, что Георгий Антонович, которым он втайне восхищался, тем самым подчеркивает, что он, Денис, из другого теста. Только так он прочитывал сдержанность отца (столь непохожую на собственную бурность), казавшуюся таинственной замкнутость и даже дружбу с мужем своей бывшей жены.