Шрифт:
Удивительно, что это ощущение возникло уже при первом знакомстве. Денис устроил своеобразную экскурсию в новое помещение, которое он задумал торжественно открыть «Странниками». Уже кончался октябрь, стояла дурная слякотная погода, томило предчувствие долгой изнурительной зимы, но здесь, в древних стенах, древних, несмотря на свежую краску, было неожиданно тепло, укромно, общая миниатюрность настраивала на домашний лад, мне показалось, что я пришла в гости к старым друзьям. Мне даже вспомнились две старушки, которых я иногда навещала, их прочный старомосковский быт с его благородной ветхостью. Странной была эта ассоциация в молодом театре, только начинавшем свою жизнь: то ли замоскворецкие переулки за окном навеяли мое настроение, то ли сам чудом выстоявший теремок, со всех сторон стиснутый великанами?
В этот вечер народу было немного («Придут самые близкие», — предупредил Денис. Впрочем, мне он разрешил привести кого я хочу — я пригласила кроме отца Ганина и Бурского). Были, естественно, Ростиславлев, Камышина, поэт Иван Евсеев и художник Корнаков — последний, кстати, участвовал в создании проекта, а также всего облика театра. В фойе висели очень симпатичные пейзажи — как выяснилось, художник был почти земляком Дениса, родители его по сей день жили в Болхове. И на холстах были чаще всего эти милые Денисовой душе места: лесное хвойное царство, лесные пруды, лесные мшистые болота, багульник и брусника. Впрочем, Корнаков был известен и как портретист, поэтому не случайно то тут, то там на меня смотрели суровые обветренные лики пожилых людей — по их твердым опытным глазам можно было понять, что они прожили нелегкую жизнь. Я сразу решила, что это знакомые и близкие художника. Я спросила его об этом, он подтвердил мою догадку.
— Так точно, — сказал он, — болховитяне. Народ весьма достойный. Этот, например, в молодости был отменный кожемяка. Между прочим, болховские кожевенники известны на всю Русь. А это мой дед, — он показал на старца, уже отрешенно глядевшего с полотна, — восемьдесят восемь ударило. Таких мужиков теперь раз, два и обчелся.
Последние слова он произнес с некоторым вызовом.
Это был человек лет сорока с примечательной наружностью. Высокий, плечистый, дородный, с маленьким, почти детским подбородком, тем не менее выделявшимся на его полнощеком лице своей четкой очерченностью.
Евсеев, напротив, был коренаст, художнику по плечо, его редкие блондинистые волосы разительно контрастировали с обильной кустистой бородой, густо прошитой белыми нитями. Но глаза его были юношески беспокойны, и я подумала, что, сбрей он свои заросли, он помолодел бы на двадцать лет.
Всюду на затейливых подставках стояли резные фигурки, изображавшие то дятла-дровосека, то белку с кедровой шишкой, то охотника с борзой, то мастера в кузне, — все они были выполнены с немалым искусством. Корнаков рассказал, что их делает один молодой человек, работающий медбратом. Все его досуги посвящены резьбе по дереву.
— Не боитесь, что зрители растащат? — спросил Бурский.
— В добрый час, — сказал Корнаков, — он новых напилит.
Меня вновь удивила подчеркнутая твердость его интонации. Казалось, он отдает приказ.
Я украдкой следила за Денисом. Он показывал свои владения с улыбкой завоевателя. Его захлестывало ликование, и когда я ловила его взгляд, я читала в нем откровенное приглашение восхититься его победой и им самим. А еще в этих устремленных на меня глазах был новый отсвет — не только любование, которым он избаловал меня в последние месяцы, появилось нечто новое, хозяйское, точно и я, как этот с бою взятый сарай, была частью территории, отвоеванной им у Москвы.
Денис рассказывал, как артисты мыли полы и окна, как обживали помещение, и я поймала себя на мысли, что эта потребность искусства в своем доме роднит его со зрителями, с семьей, с ее традицией и оспаривает соображение о его страннической природе.
— Я уж думал об этом, — признался Денис, — в самом деле занятный поворот. Я ведь скоморох, мое дело шастать по ярмаркам да площадям, веселить народ под открытым небом, нынче здесь, завтра там…
— Вот-вот, — сказал Ростиславлев с усмешкой, — с идеи дома начинается элитарное искусство. Сначала мой дом, потом моя крепость, мое убежище. В нем творят избранники, в него допускаются избранные.
— А ведь верно, Денис Алексеевич, — подхватил Бурский, — что-то новое. Тяга к келейности. В келье есть нечто влекущее, правда? И давно вами владеют эти монастырские мотивы?
— Ну нет, — покачал головой Денис, — в монастыре я быстро дам дуба.
— Ради бога, не делайте этого, — попросил Бурский, — вы были актером, и чтобы похоронить вас в этом монастыре, понадобится разрешение патриарха. Как это было с Федором Волковым.
— Типун вам на язык! — с чувством сказала Камышина.
— Не смущайтесь, — улыбнулся Денису отец, — в конце концов, убежище помогает сосредоточенности, а с нее начинается всякое искусство. Не только элитарное.
Неожиданно отца поддержал Корнаков.
— Искусство — это война, — сказал он, — а на войне как на войне. Без тылов не повоюешь. Тут твой тыл.
Поддержка была своеобразной, отец рассмеялся. Денис громко вздохнул.
— А ставлю «Странников», — он шутливо развел руками, — первое отступление.
Было похоже, что это противоречие и впрямь его тревожит.
— Задали вы себе задачу с этим спектаклем, — буркнул Ростиславлев, — и как вы сведете концы с концами?
— Серафим Сергеич, — воскликнула Камышина, — вы ведь под руку говорите!