Шрифт:
– Это, наверное, нехорошо, что я начала не с Вассы Ефимовны. Но Гале тоже очень плохо, и она моя самая близкая подруга.
– Так, значит, вы хотели говорить о Гале?
– Да.
– Но ведь я ее совсем не знаю...
– Она очень хорошая. Правда, очень. Я знаю, она бывает жесткая, даже грубая, это у нее от... Я не люблю Николая Митрофановича, - признается она низким шепотом. - Но внутри Галька совсем другая, она горячая, справедливая и сама ужасно страдает от своего характера.
– Верю. Но чем я могу помочь?
– Олег Антонович! - Оля поворачивается ко мне, ее милое лицо выражает мольбу и пламенную веру. - Они должны помириться. Сделайте так, чтоб он ее простил.
– Но почему ты думаешь... - Я тут же поправляюсь: - Но почему вы думаете, что он меня послушает?
– Потому что вы умный и добрый, вас все уважают...
– Кто это вам сказал?
Вопрос ненужный, кокетливый, но сказанного не вернешь. Оля улыбается краешком рта.
– Не важно кто... Я сама знаю: если вы захотите, вы сможете.
– Милая девушка, - говорю я после короткого раздумья, - может быть, Илюша и простит когда-нибудь Галю, но не сегодня. И никто третий тут не поможет. Ни вы, ни я. Я-то меньше всех.
– Почему?
Оля вскидывает на меня глаза. Взгляд недетски твердый. И только убедившись, что я говорю правду, она их опускает. Разговор окончен, но она не уходит, а сидит, нахмурившись и беспомощно раскинув тонкие руки. Я тоже почему-то не ухожу. Прямо передо мной вход в контору и ехидная ухмылка лешего. Чтоб вытесать из дерева такого идола, нужна недетская сила. Оля ловит мой взгляд.
– Не нравится? - В тоне нет вызова. Только любопытство.
– Нравится. Но уж очень он ехидный.
– Такой он и есть, - шепчет Оля. - Я еще в лесу поняла: он страшная вредина. Я только чуть-чуть до него дотронулась, как из него это полезло... Я его сама боюсь. Нет, серьезно, нравится вам? По-честному?
– Честное слово, очень.
– Ну вот, а Николаю Митрофановичу - нисколечко. Говорит, формализм. И еще мистицизм. Глупости какие, какой же лес без лешего? И еще говорит: за это тебя и не приняли в училище. Не знаю. Не думаю. Просто мне мало лет и есть способнее меня. И рисунок у меня слабоват, это я сама знаю. Мама меня утешает: зря расстраиваешься, сдашь в будущем году, ты же девочка, тебя в армию не заберут. - Она вдруг заливается прелестным девчоночьим смехом. Верно, не заберут. А была бы война - взяли бы? Я бы сама пошла...
– Кем же?
– Не знаю. Только не медсестрой. Даже сиделка я плохая. Наверно, радисткой. Или разведчицей. Только вот... - Она прикусывает нижнюю губу и смотрит на меня исподлобья. - Пытки, понимаете? Выдержу или нет? Этого ведь никто не знает наперед. Но я живой бы и не далась. Есть такие ампулы. В случае чего - рраз! И - с приветом. - Вдруг страшно застеснявшись - то ли вульгарноватого словечка, то ли своей откровенности, - она вскакивает: - Я тут болтаю, а у меня... Извините. Бегу.
Оля скрывается в доме, чуть не столкнувшись в дверях с Вдовиным. Он замечает меня:
– Зайди, потолкуем.
Тон не повелительный и не просительный, так может говорить тот, кому есть что сказать. И я, решивший по примеру Беты уехать без дальнейших объяснений, молчаливо соглашаюсь. Мне не хочется идти к нему, но Вдовин к себе и не приглашает, а ведет в контору. Мы минуем барьерчик и стучащую на машинке пожилую секретаршу и проходим в кабинет. Все как у людей: полированная мебель, застекленный шкаф с девственно-свежими ледериновыми корешками сочинений основоположников научного материализма. Телефонных аппаратов только два, но в углу я вижу переносную рацию. Вдовин делает широкий жест, мне предлагается любое место вплоть до его собственного. Я сажусь поближе к двери, а Вдовин подходит к своему столу и не садясь заглядывает в перекидной календарь.
– Броня вам оставлена. Купе первой категории. Машина будет к девяти. Так что все обеспечено.
– Спасибо.
– Расстаемся без объяснений?
– А зачем? Я примерно знаю, что ты можешь сказать, "Мальчишка, пьян, озлоблен..."
– Для этого я не стал бы приглашать тебя сюда.
– Значит, Илья сказал правду?
– В какой-то степени - да.
– Правда не имеет степеней.
– Имеет, ты это знаешь не хуже меня. Можешь меня выслушать?
Убедившись в моем согласии, он не торопится начинать и с задумчивым видом прохаживается по кабинету. Все дальнейшее больше похоже на лекцию, чем на исповедь:
– Как ты знаешь, я выступал против Ильи. Выступал резко. Я и тогда не отрицал, что его работа талантлива. Но шла идейная борьба, и я рассуждал так: чем талантливее - тем вреднее.
Начало любопытное, но мне неохота спорить по существу. С человеком, укравшим серебряную ложку, не обсуждают химические свойства серебра. Поэтому реагирую вяло:
– Оставим концепции в покое. Ты не имел права выступать по неопубликованной диссертации. Мог потерпеть до защиты.
– Нет, не мог. Смысл сессии в том и заключался, чтоб нанести упреждающий удар. Откровенно говоря, я рассчитывал встретить большее сопротивление и потому соответственно подготовился. - Он ловит мою усмешку и сбавляет тон. - Я не горжусь своей победой. Но, так или иначе, я был длительное время погружен в тот же круг проблем, они как бы стали моими. Тогда мы с Ильей занимали во многом полярные позиции. Жизнь заставила пересмотреть мою, заставила меня вновь и вновь погружаться в материал, я сроднился с ним, он стал частью моей жизни... Можешь ты это понять?