Вход/Регистрация
Наследство
вернуться

Кормер Владимир Федорович

Шрифт:

Недосмотр заключался в том, что, уступая настойчивым просьбам больного, не зная его как следует, не вняв его единственной родственнице, двоюродной сестре, которая обязательно должна была уговаривать их не делать этого, врачи разрешили ему читать газеты и слушать радио. После долгого перерыва, с непривычки, думал Муравьев, это занятие может вышибить из колеи и здорового, Кондаков же не был, так сказать, вообще чувствителен к состоянию мирового целого, которое нелепо открывается сегодня в бездушных газетных сообщениях, — это был политик до мозга костей, настоящий политический гений, человек, живший только политикой и ради политики, ощущавший напряжение мирового политического пульса всем своим существом. Во всем мире не могло произойти такого события (кроме, разумеется, наводнений и землетрясений), о котором Кондакову не было бы заранее известно, не совершалось такого государственного переворота, подноготной которого он бы не знал, не было такого политического деятеля, биография которого со всеми ее темными и тайными изгибами не была бы ему знакома. У него была необыкновенная языковая одаренность, он читал газеты чуть не на всех языках мира, включая китайский, который освоил уже в зрелом возрасте, и, обладая великолепной памятью, помнил всё за все годы, с тех самых пор, как впервые одиннадцати лет от роду открыл газету. Не менее хорошо ориентировался он и в истории любого государства, имел понятие об экономике, о залежах полезных ископаемых, о живших на окраинах этих государств забытых племенах. Он мог бы с полным на то правом быть внушительной фигурой во всякой из этих держав, занимая самые верхние ступеньки в правительственной иерархии, будь это республика, конституционная монархия или тоталитарная диктатура, и не было такой политической программы, изъянов которой он бы не видел, такой комбинации, которую он не разыгрывал бы в уме, такого преступления, на которое он внутренне не был готов, такого обмана, которого он не совершил бы в своей душе. В былые времена отечественные и некоторые европейские общественные деятели, имевшие удовольствие и счастье познакомиться с Кондаковым, его политические сторонники и противники в один голос твердили, что он гениален или по крайней мере дьявольски умен; он был обаятельный светский человек, блестящий оратор и искусный собеседник, и Муравьев думал, что тот же Попов, например, прилепился к журналу не столько оттого, что ему дороги были какие-то там демократические идеалы, сколько оттого, что, встретив на своем пути Кондакова, не смог уже отойти от него, был покорён его всемогущим умом, его всезнанием, его сверхъестественным профессионализмом. Будучи скрытен, в свою личную жизнь Кондаков не допускал никого, и никто не представлял себе ее. Он почти не пил, не курил, никто не знал, есть ли у него женщины, хотя известно было, что он был дважды женат, но, кажется, оба раза неудачно; сын от первого брака не поддерживал с отцом никаких связей; только двоюродная сестра, старая дева, оставалась ему верна; он жил, по-видимому, лишь политикой и для политики.

И если тем не менее такой человек пребывал сегодня в совершенном ничтожестве, оставаясь всего-навсего главой безвестного эмигрантского журнала, то винить все же в этом было некого, помимо него самого, и он знал об этом, и все окружающие об этом знали тоже, а тот же Попов за это ненавидел его. Кондакову изрядно не повезло со страной, в которой началась его политическая карьера, но еще более ему не повезло с самим собой, со своим проклятым характером. Ибо при всех кондаковских феноменальных талантах, при всей его теоретической готовности идти на любой обман, на любую хитрость, при всем его головном цинизме этот человек вместе с тем был помешан на идее чести, причем помешан до такой степени, чтобы всерьез надеяться, что эту идею можно распространить и на политику. То есть он считал: да, политика все еще грязна, лжива, бесчестна — но она не должна больше быть такой! Это варварство. Она должна быть благородна, разумна, исходить из подлинных интересов людей, а не интересов правящей клики или оппозиционной партии, современная политика должна быть гуманна, или, если угодно, христианизована. Он, безусловно, понимал, что все это — чистейший идеализм, но, к своему же собственному сожалению, был напрочь лишен идеализма другого сорта — заурядного идеализма политика, который свято убежден, что та ничтожная прагматическая борьба, которую он ведет ради осуществления им самим намеченного курса, необходима, что он один со своей партией действительно понимает, что нужно человечеству, которое само, конечно, ничего не смыслит в этом и потому его нужно вести, направлять, перестраивать и перекраивать, и именно это понимание и эта великая цель исторически оправдывают использование некоторых методов, могущих шокировать обывателя. Такого идеализма у Кондакова не было, и отсюда — вообще почти не было веры в то, что политическое действие на самом деле что-нибудь меняет в мире.

Когда-то в молодости он начинал как марксист, его первая работа была посвящена проблеме формирования промышленного пролетариата на юге России. Позже он порвал с марксизмом, остался в «центре», сделался либеральным демократом западного толка, формистом, критиковал в своих статьях марксистский вульгарный политэкономический материализм в теории и раскольническую тактику подрыва государственных основ на практике, писал о задачах просвещенного слоя, о праве, о принципах парламентаризма. Однако классическое противоречие марксистской диалектики — противоречие между утверждением существования объективных законов истории и субъективностью, произволом политического действия — не давало ему покоя и разъедало душу. Он отлично знал, что это противоречие в марксизме как раз очень легко снимается: надо лишь действовать в соответствии с требованиями исторической необходимости, для познания коих марксизм и предоставляет адекватные средства, но ему самому не хватало какой-то пружинки, чтобы не усомниться в реальности этой спасительной формулы. И вот, будучи гениальным аналитиком у себя за письменным столом, сплетая бессонными ночами честолюбивые коварные интриги или бестрепетно обсуждая сам с собой подробности тайного злодеяния, которое нужно было б совершить, дабы достичь такой-то или такой-то цели, всегда зная точно, каков должен был бы быть следующий конкретный шаг, — к кому нужно обратиться в решающий день, кого привлечь, кого подкупить, кого обмануть, — этот человек с наступлением решающего дня не совершал, не подкупал, не обманывал, чаще всего даже не обращался — не делал ничего из того, что считал нужным, или не делал вообще ничего. И чем безудержней его истерзанное сознание бывшего социального реформатора, революционера ночами соблазняло его, внушая, что в этом мире только политическое насилие открывает дорогу к успеху, тем упорней днем, в журнале, в каком-нибудь комитете, на публичной дискуссии он стоял за свободу печати и слова, за равноправную выборную систему, за представительное и ответственное министерство, за честь, за совесть, за благородство общественного деятеля. Более того, как и отец Иван Кузнецов, он полагал себя человеком глубоко греховным, порочным, гораздо хуже других, считал низменной саму свою страсть к политике, отталкивающим само направление или устройство своего ума.

Он принял Муравьева в постели, вставать или даже сидеть ему все еще не разрешали, хотя, наверное, ему лучше было б встать, чем лежать так, как лежал он, — беспорядочно заваленный со всех сторон кипами газет, разбросанных по одеялу, по полу возле кровати, под кроватью рядом с больничным судном и на столике поверх лекарств и нетронутых фруктов, газет русских, английских, испанских и каких-то еще, за все последние числа, а то и недели, что он был лишен возможности читать; между газетами видны были и книги, раскрытые где-нибудь посредине на нужной странице или заложенные бумажными, наспех нарванными из газетных полос закладками. Едва увидев его, Муравьев понял, что никакого задушевного разговора, конечно, не получится. Этой ночью переменилось давление, барометр падал все ниже; Кондаков плохо спал и с самого утра чувствовал знакомую сердечную слабость; больничный цирюльник плохо выбрил его, клочки седой щетины торчали у него под носом и на скулах, раздражая его, он поминутно ощупывал их руками, и вообще ему было неприятно предстать сейчас перед Муравьевым таким жалким, больным, в ночной рубахе, обнажавшей его белое дряблое тело. С утра он уже начитался по горло и теперь никак не мог выключиться из этого; жуткое видение — аграрная реформа, провести которую посулил латиноамериканский диктатор Карлос Ибаньес, — не оставляло его. Воспаленный взор его блуждал где-то по осыпям и отрогам Кордильер. Наконец, с трудом, задыхаясь, он заговорил.

Рассказ, его был невеселый. Он считал, что до приступа его довели специально. Последние несколько месяцев, пересиливая свое отвращение, он потратил на то, чтобы договориться о материальной поддержке журнала с одним крупным международным евреем-негоциантом, родители которого происходили из Могилева, убежденным демократом, но стоявшим обычно вне политики. Речь шла о довольно значительной сумме единовременно и о постоянных дальнейших субсидиях. Дело было уже на мази, обольщенный Кондаковым и преисполнившийся сочувствия к несчастной русской демократии торговец готов был выдать требуемое, когда кто-то, скорей всего — из самих же журнальных доброхотов, сказал ему, что дни главного редактора все равно сочтены, он болен неизлечимо, а после его смерти к власти придет его заместитель, человек сомнительный, связанный в прошлом с царской охранкой, который тут же заключит (тайно уже заключил) союз с самыми реакционными элементами среди русской эмиграции, и, стало быть, деньги, предназначенные ко благу, обратятся во зло. Демократ, испугавшись такой перспективы, напрочь прервал переговоры, уплыл в Америку, в свою главную штаб-квартиру, и перестал отвечать на письма. Это была уже не первая сорвавшаяся таким образом сделка, и Кондаков слег в постель. По его мнению, не исключено было, что всю историю мог спровоцировать сам Попов.

— Но ведь он тоже заинтересован в получении денег? — выразил сомнение Муравьев.

— Он заинтересован прежде всего в том, чтобы отделаться от меня, — сказал Кондаков. — А деньги он достанет еще в тысяче мест. За предательство хорошо платят. — Он нахмурился и стал смотреть мимо Муравьева: ему было стыдно, что он так безоговорочно зачислил в предатели человека, с которым столько лет бок о бок работал, еще хуже было то, что он не удержался и в раздражении начал разговор со своих собственных горестей. — Ну да ладно, — сказал он с перекошенным лицом, пытаясь взглянуть на гостя. — Это в конце концов, должно быть, скучно. Расскажите о себе. Пожаловали сюда с каким-нибудь делом? Что там творится у вас в Германии? — стал быстро и нервно спрашивать он. — Вы, кстати, не знакомы с Ахметели? Вы должны его помнить, он был в Добровольческой армии, молодой грузин, помоложе нас с вами. До последнего времени он был в Брес-лау. Я потом скажу вам, почему он меня интересует. Ну рассказывайте, рассказывайте…

Муравьев, стараясь угодить этому человеку, который разваливался прямо на глазах физически и морально, начал рассказывать, уже не уклоняясь в сторону, про то, что Кондакову должно было быть интересней всего, — про группу Ашма-рина — Проровнера. Кондаков слушал нетерпеливо, оценив как будто только рассказ об Эльзе и пророчице Волюспе.

— Это неплохо, это неплохо, — коротко рассмеялся он. — В основном я все это примерно знаю. Ваш Проровнер ведь приезжал сюда. Мы с ним встречались. Есть и другие источники. Но мне кажется, что вы сами не очень четко пред ставляете себе, что это за группа, каковы ее связи с русскими, с немцами. Таких групп много, это не занимает, конечно, центрального положения, но выяснить, какое именно, было бы важно.

На минуту он попытался стать прежним Кондаковым: опухшее лицо его подтянулось, сделалось живее, рельефнее, глаза очистились от застилавшей их до этого тяжелой мути. Уверенней и строже он начал задавать привычные свои вопросы: с кем именно из евразийцев эта группа поддерживает контакты? Каковы у них связи с Поремским, с Казем-Бе-ком? Вообще с Национально-трудовым союзом? С Ост-Институтом, которым руководит Ахметели (вот, оказывается, кто он был, такой)? Связаны ли они с национал-социалистической партией в самой Германии? Муравьев упомянул о немце, националисте-метафизике, возглавляющем патентное бюро, — так что это за немец, и что это за патентное бюро? Не имеет ли оно отношения к авиастроению? Или, может быть, оно только «крыша» для какой-то тайной организации? Кстати, что производит завод в N? Патентное бюро имеет к нему какое-либо отношение или нет? Где, собственно говоря, работают Ашмарин и Проровнер? Аш-марин в театре? Это очень странно! Не может ли быть театр также лишь «крышей»? Видел ли Муравьев хоть один спектакль? А может быть, им помогает кто-нибудь из круп ных промышленников типа Форда или Базиля Захарова? Установлено, что последний поддерживает такие группы. Если завод в N и правда занимается вооружениями, то прямо или скорей всего косвенно он может контролироваться Базилем Захаровым. Тогда картина приобрела бы законченность. Но все же это маловероятно. Что это за дама по имени Катерина, вернувшаяся в СССР? Что Муравьев может сказать о других, пожелавших вернуться? В какие районы страны они направились? И так далее.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 88
  • 89
  • 90
  • 91
  • 92
  • 93
  • 94
  • 95
  • 96
  • 97
  • 98
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: