Шрифт:
Как ни трудна была работа, но у занятых на постройке людей оставалась надежда выжить, а это — самое главное. Ничего, что саднят, сильно ноют натруженные руки, душит кашель простуженную грудь, не сразу можно разогнуть спину, ступить на покалеченные ноги. Еще жив пока, жив...
Вповалку, прижавшись друг к другу, забывались люди в тревожных снах. Дороги были они, эти короткие часы отдыха. Сколько человек могло уместиться на полу у какой-нибудь бабки-бобылки, столько и ночевало там. Платили по копейке за каждый ночлег, — четыре копейки в день оставалось на еду, на одевку-обувку, на все и вся. Люди старались ютиться поближе к заводу, чтобы не тратить время и силы на ходьбу, а когда наступили теплые дни, у многих «ночлежная» копейка была сэкономлена: ночевали под забором, которым был огорожен завод. Случалось, что под утро вместо спавшего человека оставался лежать мертвец. Его увозила и хоронила полиция.
Рано запирались горожане на все крюки и засовы, спускали с цепи собак, чутко прислушивались к каждому шороху и пугали друг друга слухами о грабежах. Подозревали во всех темных делах голодающих, а может, это орудовали свои городские воры, удачно пользуясь таким прикрытием. Так или иначе, а ротозеями быть не следовало. А то вон Агутин, маляр, сокрушался он, сокрушался, что придется ему переводить голубей, — нашлись люди, избавили его от такой печальной заботы. Утром однажды сунулся он на свою голубятню, а там — поминай как звали всех его турманов. Кто, когда, как сумел их украсть, — даже Полкан не слышал. Одно дело — чужаков загонять, а другое — голубей воровать. Голубь — он как живое олицетворение духа святого, на иконах изображен. И чья это кощунственная рука могла шарить по голубятне и безжалостно свертывать нежные голубиные шейки?.. Чья же еще, как не голодающих этих! Озверел народ, готов не только голубя — духа святого, а всю святую троицу обезглавить.
Не стало в городе малярной работы, и не стало последней агутинской радости — голубей. Заскучал Михаил Матвеич, так заскучал, что жена сама надоумилась наскрести грошей и сбегать в монопольку за шкаликом. Но что шкалик!.. Только усы обмочил, а чтобы жгучую обиду залить — не меньше как целый штоф ему требовался. Ни работы, ни утехи тебе.
— Ах, сибирский твой глаз...
— Дятлов-то, слышь, контору при заводе отделывать будет. Может, попросился б к нему? — подсказывала Михаилу Матвеичу жена, но он отмахивался от нее, как от назойливой мухи, и хмурился. Несуразное говорит. Как он пойдет туда, если Дятловы считают его убивцем их старика?
В последний раз принес Агутин домой деньги, полученные от гробовщика. Сосновые гробы под дуб кистью расхлестывал. А теперь и эта работа не требуется. Гробовщик сказал, что простые, некрашеные гробы ходчей идут, а те, к которым приложена искусная рука маляра, — залежались. Хоть сам в них укладывайся.
После «парной» смерти Кузьмы Нилыча Агутин избегал встреч с Фомой Дятловым. Издали увидев его, быстро переходил на другую сторону улицы или сворачивал в первый попавшийся переулок. Если же разминуться было невозможно, прикидывался чересчур занятым и, равняясь с Фомой Кузьмичом, поспешно кивал головой, не выражая купцу таким приветствием никакого почтения.
И в этот день было так же. Небрежно кивнув на ходу, хотел Михаил Матвеич еще больше ускорить шаг, но Дятлов его задержал.
— Погоди, торопыга... — Достал пачку денег и, вытащив из нее пятерку, протянул маляру. — Для начала тебе... Ежели у кого подрядился — бросай. Скажешь, Дятлов к себе потребовал. При заводе кабинет мне в конторе отделывать будешь.
Не стал ни рядиться, ни ладиться, сказал об этом, как о деле решенном. Агутин смотрел на пятерку, нежданно-негаданно попавшую к нему в руку, и удивлялся случившемуся. Давно уже таких денег дома не видывали. Можно будет вместо отрубей настоящей мучицы купить, пшенца, не считаясь с ценой, и, само собой, — косушку-другую взять в монопольке.
— Сибирский твой глаз... Подфартило!..
Глава пятая
КРЕЩЕНИЕ ЗАВОДА
Проходная будка и заводские ворота — в свежих березовых ветках. Двор усыпан кварцевым желтым песком. От проходной к подъезду конторы и по ступенькам крыльца — коврики мягкой цветистой дорожкой.
Фома Дятлов в новом сюртуке, в шелковой голубой косоворотке и в лаковых сапогах гармошкой, кланяется гостям, встречая их в дверях проходной, и солнце стекает с его глянцевитой, полысевшей макушки. Вот-вот явится архиерей, обещавший прибыть из губернии. По двору снуют церковные певчие, купеческая и чиновная знать, почетные и непочетные гости.
— Завод ведь, а?.. Завод ведь, Лутош-ша!.. — хлопает Дятлов Лутохина по плечу.
— Действительно, завод... Никто против не скажет... Действительно, — соглашается Лутохин.
— А все кто?.. Сам!.. Отец родной в мои годы в заплатанных портках ходил, к старости только разбогател... А ты говоришь!
Лутохин ничего не говорит. Только поддакивает.
— Действительно... В портках, да...
Певчие толкутся у ворот, и время от времени регент ударяет камертоном по пальцу и тихо протягивает:
— До-ми-до... соль-ми-до...
И тогда певчие откашливаются.
В конторе столы сдвинуты в длинный ряд.
На столах — вазы, блюда, блеск серебряных и хрустальных приборов, бутылки, графины, цветы, и спиртной, легкой синью отдают накрахмаленные скатерти и салфетки.
— А эту вазу лучше сюда, — по-своему передвигает Ольга вазы и блюда.
— Ах, Оленька, зачем же сюда? — останавливает Софрониха. — Здесь ягоды, фрукты, сама зелень за себя говорит... А цветы эти надо поближе к вину. Вот промежду этих бутылок.