Шрифт:
– Ага. Он говорит: мы-де издеваемся над ними и пора показать нам плеть. Как бы не влетело от князя за этакой разговор?
– Што, Остей им ворота отворит?
– Эй, боярин! – крикнул ханский тысячник. – Ты слышал мое слово. Коли не исполнишь, вся Москва за то головой ответит!
Отстранив Вавилу, рядом с Адамом встал Олекса. Он был в черном панцире и блестящем остроконечном шлеме с откинутой личиной. Не дождался витязь княжеского приказа потрепать орду и не вытерпел, поднялся на стену:
– Слушай меня, мурза, и передай хану. Московские ворота для него закрыты. Ежели не хотите лоб себе разбить – ступайте подобру.
– А за дарами не постоим, – добавил Адам. – По бедности ханской Москва готова дать ему откуп – пусть назовет условия.
Толмач рядом с золотобронным воином быстро переводил ему слова москвитян. Воин вдруг завизжал, потрясая плетью.
– Он кричит: это его условие, плеть то есть.
Ордынские всадники, рассыпаясь, поскакали в разные стороны вдоль стены. Галдели, тыча плетками в москвитян, некоторые на скаку метали длинные копья в ров: вонзаясь в дно, копья оставались торчать в воде. Следя за всадниками, ханский шурин и золотобронный что-то обсуждали.
– Шугануть бы их – ров меряют.
– Эй, мурза! – крикнул Олекса. – Вели своим отъехать от стены. Не то худо будет.
Адам потянул со спины небольшой самострел.
Шихомат засмеялся, отдал какой-то приказ, всадники, останавливаясь, выхватывали мечи, грозили москвитянам. Со стен ответили свистом, насмешками, бранью. Кто-то швырнул дохлую крысу: «Хану подарок!» Мужичонка в затрапезном полукафтане спустил портки, выставил в стрельницу голый зад, согнувшись, просунул между ног бороденку, надсадно кричал:
– Поцелуй, мурза, красавицу!
Золотобронный воин вдруг вздыбил коня надо рвом, тыча рукой в стоящих на стене людей, стал что-то выкрикивать.
– Какая муха его укусила? – удивился Адам.
– Тихо! – Вавила наклонился вперед, вслушиваясь, обернулся, нашел глазами девушек, которых ополченцы пропустили вперед. Анюта, прижав к груди руки, стояла между зубцами соседней стрельницы. Глаза ее на лице, залитом бледностью, словно околдованы змеиным взглядом – так и кажется: сейчас шагнет за стену. В громких выкриках мурзы все время повторялось: «Аныотка! Аньютка!»
– Ты слышишь, Олекса? Он кричит: у нас, мол, полонянка ево, требует выдать, грозится самим адом.
Олекса кинулся к девушкам, отстранил Анюту, поднял кулак в железной перчатке:
– Вот тебе полонянка!
Мурза пронзительно взвизгнул, на месте развернул танцующего скакуна, помчался прочь. За ним – ханский шурин. Степняки разом отхлынули от стены. Олекса осторожно держал девушку за руку.
– Это он? Тот, кому тебя продавали? Ханский сын?
В ее оживших глазах заблестели слезы.
– Ох, не знаю, Олекса Дмитрич. Больно похожий. Все они похожи, проклятые.
…В вечерние часы, когда Кремль затихал, Олекса, если не уходил на стену, заглядывал иногда к девушкам, прихватив кого-нибудь из молодых кметов. Случалось, девицы сами кормили дружинников ужином. По просьбе подруг Анюта пересказывала свои мытарства в ордынской неволе, и самым внимательным ее слушателем был Олекса. За все время он лишь однажды как бы нечаянно коснулся ее руки, и она не выделяла его среди других, но, вертясь в бешеной карусели осадных работ, прислоня к подушке голову ночами, Олекса мгновениями переживал радость от мысли, что рядом живет Анюта, что рано или поздно кончится военное время и тогда они встретятся наедине. Сейчас он совершенно забыл, что в рассказе ее молодой хан был добрым. Перед ним дергалась, прыгала, металась свирепая, зверская морда молодого мурзы, волчьи глаза пожирали Анюту, готовую в обмороке упасть со стены, и ничего Олекса так не желал теперь, как встречи с этим волком на поле.
Не забыл царевич Акхозя пропавшую полонянку. Вначале память его подогревалась чувством неотмщенного оскорбления. Но все, кто был пойман из числа нападавших на лагерь и кто сам пришел с повинной, аллахом клялись: полонянки не видели. Тогда он припомнил, что сбежала-то она сама. Почему ее не остановили ни ночь, ни бесконечная степь, населенная дикими зверями и разбойными бродягами? Решил: испугалась, хотела спрятаться, а потом заблудилась. Но после неудавшегося посольства в Москву Акхозя многое понял. В ней, наверное, таилась та же ненависть к нему, ко всей Орде, которую много раз читал он в глазах русов на пути в Нижний и обратно. Нищенка, крестьянская девка, проданная за серебро и подаренная ему как вещь, она бежала от царской жизни, едва коснулась ее тень надежды добраться до своей избы, крытой соломой, до черной работы, мозоли от которой не могли вывести даже чудодейственные бальзамы фрягов.
Сладость ее прохладной ладони он помнил своей кожей, как помнил глазами сладость ее глаз и губ, белой шеи и соломенных волос. Нет, он теперь не отпустил бы ее в черную избу – он уже знает, как надо поступать с такими полонянками. Он сломал бы ее гордыню, навсегда запер в золотую клетку, как запирают драгоценных райских птиц, чтобы наслаждаться их красотой.
Москва не приняла его с большим отрядом. Неслыханное оскорбление целый год сжигало душу, а золотокосая урусутка не забывалась. Он еще не женился, но у него были невольницы. Обнимая их, Акхозя думал о пропавшей. Несчастные не могли понять, почему ночная страсть царевича сменялась утренним отвращением.