Шрифт:
– Слава богу, пока еще не хожу, - отвечал, усмехнувшись, Лябьев.
– Ну, так что же? Стоит ли и разговаривать об этом черномазом дьяволе?
– отозвалась Аграфена Васильевна, но это она говорила не вполне искренно и втайне думала, что черномазый дьявол непременно как-нибудь пролезет к Лябьевым, и под влиянием этого беспокойства дня через два она, снова приехав к ним, узнала, к великому своему удовольствию, что Янгуржеев не являлся к Лябьевым, хотя, в сущности, тот являлся, но с ним уже без всякого доклада господам распорядился самолично унтер-офицер.
– Если вы, ваше благородие, будете шляться к нам, так вас велено свести вон тут недалеко к господину обер-полицеймейстеру, - сказал он, внушительно показав пальцем Янгуржееву на обер-полицеймейстерское крыльцо.
Калмык ни слова не возразил на это и ретировался назад, так как последнее время он сильно побаивался обер-полицеймейстера, который перед тем только выдержал его при частном доме около трех месяцев по подозрению в краже шинели в одном из клубов, в который Янгуржееву удалось как-то проникнуть.
Аграфена Васильевна нашла, впрочем, Лябьевых опечаленными другим горем. Они получили от Сусанны Николаевны письмо, коим она уведомляла, что ее бесценный Егор Егорыч скончался на корабле во время плавания около берегов Франции и что теперь она ума не приложит, как ей удастся довезти до России дорогие останки супруга, который в последние минуты своей жизни просил непременно похоронить его в Кузьмищеве, рядом с могилами отца и матери.
Доказательством тому, сколь тяжело было Сусанне Николаевне написать это письмо, служили оставшиеся на нем явные и обильные следы слез ее.
Аграфена же Васильевна это известие, с своей стороны, встретила почти до неприличия равнодушно.
– Ну, бог с ним!.. Что тут старикам самим маяться и других маять! проговорила она.
– Мы, конечно, - сказала Муза Николаевна, - не столько о смерти Егора Егорыча сокрушаемся, сколько о Сусанне, которая теперь должна везти гроб из этакой дали.
– Что ж за важность, довезет!
– сказала и на это совершенно безучастно Аграфена Васильевна.
– Я так тело-то моего благоверного на почтовых отмахала в Тулу, чтобы похоронить его тоже в селе нашем.
– Что это, Аграфена Васильевна, вы говорите?.. Как это возможно: на почтовых?..
– заметила, грустно усмехнувшись, Муза Николаевна.
– Право, на почтовых! Ничего, всю дорогу лежал благополучным манером; живой-то, бывало, часто ругался, а тут нишкнет, смирнехонек.
– Вам это легче было сделать, потому что вы долго пожили с вашим мужем, поразлюбили его, конечно, а Сусанна только что не боготворила Егора Егорыча, - разъясняла Муза Николаевна.
– О, подите-ка вы!
– возразила ей с досадой Аграфена Васильевна. Боготворила его она!.. Этакого старого сморчка!.. Теперь это дело прошлое, значит, говорить можно, а я знаю наверное, что она любила Петрушу Углакова.
– Это правда, что у нее немножко кружилась от него голова, согласилась Муза Николаевна, но разве можно это назвать любовью?
– А что ж это такое, по-вашему?
– стояла на своем Аграфена Васильевна.
– Робела только очень, а как бы посмелее была, так другое бы случилось; теперь бы, может быть, бедняжка Петруша не лежал в сырой земле!
– Не от Сусанны же, в самом деле, он помер; это будет безбожная клевета на сестру!
– возразила с досадой Муза Николаевна.
– От нее ли или от чего другого, только начал пить да пить; а ведь этот хмельной богатырь хоть кого сломит.
– Пить он начал никак не по милости сестры, потому что пил еще прежде!
– оспаривала Муза Николаевна.
– Кроме того, у него другая привязанность была, которая, говорят, точно что измучила его.
– Это что за привязанность! Он держал ее, чтобы только размыкать горе; говорить тут нечего: все вы, барыни, как-то на это нежалостливы; вам бы самим было хорошо да наряжаться было бы во что, а там хошь трава не расти есть ли около вас, кого вы любите, али нет, вам все равно! Мы, цыганки, горячее вас сердцем: любить, так уж любить без оглядки. Недаром ваши мужчины нас хвалят больше, чем вас... Сколько мне тоже говорили: "Что, говорит, наши барыни? Это квашенки крупичатые, а вы, говорит, железо каленое". Так я сказываю, а?
– заключила Аграфена Васильевна, обращаясь к Лябьеву.
– Пожалуй, что и так!
– отвечал тот.
При подобном разговоре Муза Николаевна, разумеется, могла только краснеть.
Невдолге после того для упомянутого мною швейцара выпало опять щекотливое объяснение с одним из незнакомых ему посетителей, который, пожалуй бы, и не простому солдату мог внушить недоумение. Во-первых, это был как бы монах, в скуфье и в одном подряснике, перетянутом широким кожаным поясом; его значительно поседевшие волосы были, видимо, недавно стрижены и не вполне еще отросли, и вместе с тем на шее у него висел орден Станислава, а на груди красовались Анна и две медали, турецкой и польской кампаний. Подозрительный страж предположил, что это был какой-нибудь мошенник и нарочно так нарядился, а потому он спросил этого странного посетителя по своей манере довольно грубо: