Шрифт:
Так или иначе, молодец поверовал. С архангелом не поспоришь. Почти похожий на себя прежнего, еще не проснувшийся вполне, но уже стряхнувший тяжелую после пиршества дрему, молодец встал с пуховиков, высадил дверь плечом — и был таков. Бедный жених перед самой свадьбой вернулся на круги своя.
И вот он вновь в царевом кабаке, и с непостижимой быстротой, как листья с дерева в осеннюю пору, слетают с него парча, бархат и шелк — долой все, что может напомнить о тех сытых днях! Еще раз, почти физически я поняла, что это обнажение — освобождение: чем безбоязненней нагота, тем полней воля. Вновь вокруг бескорневые людишки, вновь подносят ему «ищущему сладкова», все как прежде, и все — другое. Тогда, в первый раз, он был соблазнен милым другом, ровно какой несмышленыш, теперь он пришел сюда, хоть и по трубному архангельскому гласу, которому поверовал, но и по своей воле, понимая, что нет иного пути сохранить душу живу. Тогда, в первый раз, он искал здесь веселия, теперь — спасения, «к нищему не привяжется»!
Какое радостное буйство, какой жаркий хмель были в этом празднике избавления! Потонули голоса юродивых, возобладал скомороший хор, примолкли монахи, и — завертелось, понеслось: вчерашние словолитцы и рукавишники, котельники и резцы, мыльники и капустники, люди основательных прочных профессий, забывшие и свое ремесло, и дом, и семью, поднятые неведомым вихрем с места и ринувшиеся в свое странствие-поиск (зачем странствуют? чего ищут?), все бросились в пляс, в пляс, да еще и с песней — до хрипа, до стона, до сорванных голосов. А с ними — и беглые, беззаконные, всякая прочая босота, ускользнувшие иноки, забубенные головы, небезопасный ночной народ. Кружатся озорные бабенки, что стыд, что срам? Кто их придумал? Задрать подол, показать потаенное — дело житейское, привычное. Что прятать нагое, когда все голы? Что таить, когда и тайного нет? И коли прежде посмеялись над наказом родительским, то как теперь не потешиться над несыгранной свадьбой? Почему бы здесь ее не сыграть? Вот эта плясунья, хоть и простоволоса и боса, чем не невеста? Решено — сделано. И вот уж поп-расстрига ведет гулящую девку да молодца к венцу, а невестины дружки вовсю хвалятся ее богатством. Оказывается, идет за невестой «хоромное строение» — два столба в землю вбиты, а третьим покрыты. Есть липовые два котла, правда, сгорели дотла. Есть дегтярный шандал да помойный жбан. Имеется и челядь — полтора человека с четвертью.
И тут же выкатились два урода-обрубка, чтобы все мы увидели, что это значит.
Весь честной народ покатывался с хохоту — и хороша невеста, и достаточна, за ней не пропадешь. Повеличали и жениха: «Живешь ты, господине вкупе, а толчеш в ступе, и то завернется у тобя в пупе!»
Обвенчал расстрига молодца с девкой, а скомороший хор посулил им веселую да ладную семейную жизнь:
— А как хозяин станет есть, так не за чем сесть, жена в стол, а муж под стол, жена не ела, а муж не обедал.
Однако теперь, когда они повенчаны, им предстоит их первая ночь. Слезами заливается бедная невеста — страх разбирает, напрасно утешают подружки. И молодца напутствуют его приятели, просят — не посрамить мужской чести и победить в предстоящей битве.
Эрос всегда занимал в Денисовом творчестве — в полном соответствии с его дионисийской натурой — заметное место. Денис утверждал, что, в отличие от мысли, плоть не может быть греховной уже потому, что она естественна. Земля всегда ждет семени, а все земное — разумно и прекрасно. И казалось бы, здесь, где люди сбрасывают с себя все, что их стесняет — от одежд до правил, где всё — игра и повод для смеха и обряд и ритуал, здесь, где всё — на миру, а на миру смерть красна и любовь не грешна, — здесь, казалось бы, и разгуляться его язычески чувственному дару. Но нет, вновь вступил в действие невидимый рычаг — и замер гогочущий хоровод. Никогда Денис не шутил со смертью, ни тем более с любовью, и, дойдя до черты, вдруг словно показывал залу, что они не могут быть предметом пародии. И я свидетельствую, что зал с простодушной благодарностью, с невольным торжеством воспринимал этот поворот. Вновь занимался рассвет, и ночь отступала, вновь странники шли своим путем, а молодец — своим. Ибо, как было сказано, не могли до конца слиться их дороги.
То, что Денис ввел в сюжет «Горя» эту псевдосвадьбу (тут, как вы заметили, и «Роспись о приданом» и «Послание… недругу» пошли в ход!), не было лишь дополнительной фреской, и дело конечно же не в том, что развитие событий давало ему эту возможность. Я шутила, что там, где поблизости Фрадкин, не удастся обойтись без свадебного обряда, но Фрадкин слишком серьезно к этому относился, ему-то такая пародия могла показаться даже непозволительной, почти кощунственной.
Эта изнанка общепринятого, это «шиверью-навыверью» были необходимы Денису именно для того, чтобы явить нам те пропасти, по краю которых ходит, барахтается и самоутверждается дитя человеческое.
Одни, заглянув в них, и вовсе теряют равновесие, а иные вдруг обнаруживают устойчивость, волю к новому п р е о б р а ж е н и ю.
Способность к последнему, столь важная, пожалуй, решающая (как увидели это еще в «Василисе») способность, едва ли не определительная для героев Дениса, и в «Странниках» признавалась им не только за Горем-Злочастьем.
Однако до нового состояния духа путь молодцу еще немалый. Еще надо было пережить то горькое, похмельное утро, когда вышел он на берег реки, которая в иных обстоятельствах могла бы называться и Стиксом и даже Летой. Только перевозчики, странные Хароны, не были ни равнодушны, ни бескорыстны.
— Дай нам, молодец, перевозного, дай нам, молодец, перевозного…
— Что ж мне вам дать, коли дать нечего?
— А не повезем мы тебя безденежно!
Темнеет небо, проходит день, угасает за перевозом чуть слышная песнь, куда пойти молодцу, куда деваться человеку? Вот он, край тоски, край жизни!
— Ахти мне, Злочастие горинское, до беды меня, молотца, домыкало!
Вслушайтесь в это признание! С каких древних пор вложен разный смысл в слова «горе» и «беда». «Раз-два, горе не беда», — пели русские солдаты. «Это еще не беда, беда впереди», — утешал своего молодца богатырский конь в «Василисе Прекрасной». Горе не беда, а быть может, даже щит от беды, как мы увидим дальше. Горе это жизнь, а беда уже смерть. Так неужто же горе все-таки довело, домыкало до беды? Похоже, что так.
— Ино кинусь я, молодец, в быстру реку — полощь мое тело, быстра река, ино еште, рыбы, мое тело белое! Ино лутчи мне жития сего позорного. Уйду ли я у Горя злочастного?
И здесь мне до конца стало ясно, почему нервному, неутоленному Прибегину, а не обольстительному Рубашевскому была поручена эта роль. Нет, не глупый сын, а сын непокорный, не гуляка, а странник, ищущий — не себе — душе своей место! А где оно, и есть ли оно? Где найти ей убежище и равновесие? Куда деваться? Куда деваться? Видно, и впрямь — на речное дно! Не понадобятся и перевозчики.