Шрифт:
– Прошу вас, гражданин Гучков, - громко и строго сказал Тарасов и, расстегнув кобуру, вынул кольт.
– Вот в эту машину.
Машина ждала, рыча уже заведенным мощным мотором. На площади, переполненной от края до края, шел митинг. Там и тут, на всех сторонах, придерживаясь за фонари, кричали ораторы.
Медленно, давая беспрерывно гудки, двинулись сквозь толпу. Тарасов, сидевший рядом с шофером, привстал.
– Керенский! Честное слово, Керенский... Вон там говорит, видите, с автомобиля. Как его сюда занесло? Он же на Миллионной на совещании у великого князя был - я сам видел перед тем, как сюда гнать: подъезжал к 12-му номеру. А сейчас здесь! Вот... оборотистый! Как у Бомарше: Фигаро здесь, Фигаро там. Впрочем, и то сказать: не в обиду вам, Александр Иванович, - никого так не слушают, как Керенского. Прямо - заклинатель змей.
Глава 58
Заклинатель змей
– Керенский.
Зажатая в тесной, обе комнаты Исполнительного комитета заполнившей толпе (рабочие, солдаты, исполкомцы вперемежку с совсем посторонними - в Таврическом сегодня от людей не продохнуть, входит кто хочет, как было в первый день революции), Марина слушала. До сих пор ни разу не доводилось ей слышать прославленного думского депутата - трудовика, сейчас официально объявившего себя эсером. Последние думские его выступления были триумфом. И сейчас на митингах он выступает как триумфатор. Даже на улицах - в нынешнее, военное и зимнее время!
– женщины бросают ему, на проезде, цветы в открытый, роскошный, из царского гаража автомобиль.
Эсер. О Керенском не было почти разговоров в большевистском подполье, не было их и за эти первые мартовские дни в районной, кипучей работе. На заводы Керенский не ездит: он появляется только на "общенародных митингах" - в театрах, в манежах, на площадях, здесь, в Таврическом. Пролетариат - не эсеровское слово: Керенский говорит - "трудовому народу". "Друг народа". Из тех, против которых давно уже Ленин писал. Эсер.
Неприязненно и настороженно стала слушать поэтому Марина, тем более, что Керенский выступает сейчас как товарищ председателя Исполкома - в обоснование своего решения войти в княжеское правительство Львова вместе с министрами-капиталистами: с Гучковыми, Коноваловыми, Терещенками... В Совете, во фракции, перед заседанием говорили: Чхеидзе - и тот отказался войти, когда ему предложили. А Керенский принял. И принял, даже не спросившись Совета. Сейчас докладывает задним числом.
Но в меру того, как говорил этот бледный, с бескровными толстыми губами, свисшим угреватым носом человек, - на сердце Марины, против волн, против разума, все сильнее и сильнее теплело. Столько искренности было в срывающемся, быстром голосе, столько порыва в неистовом потоке слов, мчащихся друг другу в обгон!.. Столько подлинного волнения в нервной руке, то бичом хлещущей по воздуху, то проводящей вздрогами пальцев по прямой высокой щетке волос, жесткой - точно нарочито некрасивой, как все в этом человеке. Черная потертая куртка с высоким воротником, без крахмала, без галстука. И глаза, узкие, воспаленные, вспыхивают напряженным радостным огнем, когда перекатами проходит по рядам гром ответных аплодисментов. Фанатик, человек, до конца отданный идее, борьбе, революции!
Он говорил о революции. О ней и о свободе. О том, что во имя революции и свободы он решил вступить в совет министров, хотя он знает, как знают здесь все, - кто такие Коновалов, Гучков, Милюков... Именно потому он и идет, ибо только под неослабным контролем революционной демократии рабочих и крестьян сможет такое правительство вывести Россию на путь благоденствия и славы. Правительство Львова и само понимает, что без революционного народа оно ничто. Оно поставило поэтому условием непременным вхождение его, Керенского, в состав правительства: только на этом условии соглашается оно принять власть. Он сможет, таким образом, проводить там, на верхах власти, волю революционного народа, волю Совета, в рядах которого он имеет высокую честь стоять. Он может сделать это тем легче, что принимает портфель министра юстиции, - стало быть, самим законом будет поставлен на страже революционного закона, а сила закона революции необъятна. Он отдаст на праведный народный суд царей и всю царскую свору. И первый министерский приказ его был - немедля раскрыть двери тюрем, с почетом освободить политических, сбить ржавые цепи с истомленных каторгой славных бойцов за свободу.
Кто-то всхлипнул за спиною Мариши. И у самой к горлу подступало волнение... Может быть... кажется... и в самом деле, на пользу, если он вступит. Ведь главное сейчас, чтобы настоящая установилась свобода... И... кажется, будет. В "Известиях", в первом же номере, без возражений напечатали в приложении большевистский партийный манифест... Большевистский - один только. Другие партии не дали, растерялись, не успели. А в манифесте все ясно сказано - и против войны и против буржуазии.
– Товарищи! Войдя в состав Временного правительства, я остался тем же, чем был, - социалистом, республиканцем, отдавшим всю жизнь народу и готовым умереть за народ. Даете ли вы мне ваше доверие, доверие революцией поднятых, революцией овеянных бойцов, товарищи?
Голос потонул в надсадном, бешеном хлопанье и приветственных кликах. Марина повела взглядом вокруг, разыскивая своих. Не видать. Попался на глаза Покшишевский, с Айваза. Красный весь, растаращенный, бьет в ладони неистово... Наташа... Марина ее не видала все эти дни. Где она, что она? И с кем она здесь? Наташа хлопала тоже. И кричала... Как безумная.
Керенский, пошатываясь, оперся на протянутые к нему руки, слез со стола, на котором говорил. Его зыбкая, худая, горбящаяся фигура в простой, короткой, заношенной тужурке мелькнула в дверях. Ушел. Председатель Чхеидзе уже звонил в колокольчик.
Солдат, с Мариною рядом, в драной шинели, явно окопник, вытер крутой потный лоб.
– Вот говорит, мать честна. Накрутил, в год не распутать.
И вдруг крикнул во весь голос:
– А ты скажи: войну будешь кончать? Революционный закон... А почему приказ нумер первый из полков изымают? Почему отмена, я говорю? Нет, стало быть, свободы солдату?
Марина тронула голову рукой. Окопник, самый простой, неграмотный, наверно, и тот... Что это на нее нашло... Забаюкал? Стыд!