Шрифт:
большей частью со своими ровесницами, а не ровесниками. Поэтому, ставши
взрослым парнем, он легко и просто сходился с девушками, нравился им за
такую смелость. Признаться, я сильно завидовал двоюродному брату, видя, как
увиваются возле него кукоаровские красотки.
У меня не было сестер. Не мог подружиться и со сверстницами на улице.
Нечаянно коснувшись их платья, я краснел и чувствовал, что у меня горят
ладони. Стыдился даже девичьей тени, упавшей на меня. Брат Андрей в отличие
от меня мог бы вполне быть назван бабьим угодником, он не постеснялся бы
почти голышом влезть на печку, где лежали девчата, и, растолкав их,
втиснуться между ними. И они бы не завизжали от испуга, потому что как он не
стеснялся их, так не стыдились и они его.
И все-таки эта близость не выходила за черту, за которой находился
таинственно-сладкий миг любви. Андрей и ушел из жизни, так и не став
мужчиной. Он погиб под Кенигсбергом, и тетка Анисья поехала, чтобы побывать
на его могиле и привезти оттуда хотя бы малую горсточку земли.
Мама рассказывала, что ее сестра вернулась со свидания с сыном страшно
постаревшей. Много дней не подымалась с постели, говорила, что ей не хочется
жить. Не вернувшиеся с войны мои земляки на фотокарточках, вывешенных в Доме
культуры, были как живые. Большинство сфотографировалось в военной форме, в
пилотках с пятиконечной звездой, с орденами и медалями на гимнастерках. Лишь
немногие - в гражданской одежде. На щите не было только тех, кто, уходя на
войну, не успел сфотографироваться. Но и для них оставлены рамочки с
подписями. Пустые эти "глазницы" обжигали сердце смотревшего на них. Под
одним таким окошечком значился и сын тети Анисьи, Андрей. Там указано его
имя, отчество, год рождения и год гибели. Облик исчез бесследно. Навсегда.
Он будет стоять лишь в глазах матери. И с ее смертью канет навеки.
Видел и я его живого, но помню как-то смутно, расплывчато. Отчетливо
вставала лишь смешная сценка, как он ссорился со своими сестричками из-за
пенки молокэ, из-за мамалыжной корки в горячем еще чугунке, когда тетя
Анисья собиралась вывалить из него круг дымящейся мамалыги. Во всех таких
случаях тетя Анисья набрасывалась на дочерей, брала сторону сына. Но за
мамалыжную корку доставалось и ему:
– Чтоб я больше не видала, как ты запускаешь грязные свои лапы в
чугун!.. Разве ты забыл, что я тебе говорила: кто снимет шкурку с мамалыги и
съест ее, навеки останется нищим?!
Тетке Анисье очень хотелось, чтобы сын ее был богатым человеком.
Девочки ее не очень беспокоили: что с ними будет, то и будет! Пускай жрут
мамалыжную шкуру! Но за сыном следила, отгоняла его от чугуна! И что же? От
всего богатства Андрея осталось одно лишь его ими под пустой рамочкой на
мемориальном щите в Доме культуры. Пропал малюсенький снимок и из его
воинского билета. Любимец матери, сестер, всей семьи, он не мог сохранить
себя для них. Не уберегла его от гибели и неизбывная материнская любовь. А
мне очень хотелось посмотреть на его фотографию. И непременно в военной
форме, в гимнастерке и пилотке с пятиконечной звездой.
В лесу, по которому я сейчас шел, мы не раз бывали с Андреем. И было у
нас немало приключений. Взял как-то нас с собой собирать кизил бадя Василе
Суфлецелу (дедушка отчаянно ругал его за то, что тот не может обойтись без
маленьких "стригунков", что шагу не сделает без этих сопливых чертенят). И
правда, бадя Василе, видать, на всю жизнь сохранил детский ум и детские
забавы. Лазал с ребятишками по оврагам в поисках кладов, ставил вместе с
ними капканы на зайцев и лисиц. Надеялся отыскать и показать нам затейливое
жилище барсука, его нору с запасными выходами на случай нападения врагов. В
душе-то планировал изловить этого хитрого зверька, жир протопить, а пышную
серебристую шкуру продать на базаре. Кладов, конечно, бадя Василе никогда не
находил, да, пожалуй, и не верил в их существование, иначе не устроил бы
ловушки, в которую попался Иосуб Вырлан. Пробрался однажды ночью бадя Василе
на поле Иосуба, вырыл там яму и замуровал в ней старый бочонок с десятком