Шрифт:
Мы глядели на лист в альбоме.
— Одна из лучших живописных работ Михаила Юрьевича. Он здесь все сдвинул, сблизил. Специально. Чтобы вас поместить в самую густоту настроения, в самую густоту снега, бушующей реки, синего неба. Воздушной перспективы. Чтобы вы поверили ему, что, когда он сам поднимался на Крестовую гору, и, как он написал другу Станиславу Раевскому, «хандра к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит — ничего не надо в эту минуту: так сидел бы да смотрел целую жизнь». Вот. Чтобы вы ему поверили, что все к черту! Лучшая его картина, — повторил Куинджи. — А вот здесь, на развалинах близ селения Караагач в Кахетии, я тоже смотрел на остатки «замка Тамары». Видите развалины? Но скала вовсе не такая высокая. У Лермонтова высокая. Требовалось ему опять же по его настроению, по состоянию души. Чтобы скала была бы именно высокой, неприступной. Но, чтобы так ее увидеть, это, знаете ли, — Куинджи улыбнулся, — надо вообразить, что скала подпрыгнула, что ли. Я проверил себя.
— И его?
— И его. Лермонтову очень удавались скалы, обрывы, утесы, небо. Свет и тень. Как он сам говорил: «престолы вечные природы».
Я согласился с Куинджи. Мы с Викой, в свое время, проехали Военно-Грузинской дорогой от Орджоникидзе до Тбилиси. И в Дарьяльском ущелье тоже видели «замок царицы Тамары» и скалу. Невысокая, верно. Но вот Лермонтову нужна была поднебесная высота, неприступность. Вильям Константинович совершенно прав: Лермонтову для этого потребовалось, чтобы скала «подпрыгнула»… И она «подпрыгнула». И душа поэта встрепенулась.
Появляется очередная экскурсия, знакомится с гостиной, невольно знакомится и с нами, потом переходит в соседнее помещение, где и экспонируются живопись Лермонтова и рисунки.
Вильям Константинович вынимал из рамы подлинную бабушку, ставил на стул рядом со своей бабушкой и опять приступал к работе. И опять я наблюдал, как постепенно его Елизавета Алексеевна становилась подлинной, почти подлинной, потому что копия и должна быть максимально похожей. Один к одному. Хотя искусствоведы, принимая готовую работу, только сухо констатируют — «соответствует» или «не соответствует», по размеру копия должна отличаться — быть или большей, или меньшей: размер в размер копировать запрещается.
Я уже знал от Вильяма Константиновича, что Лермонтов часто писал на стандартном картоне. Грунт — эмульсионный или полумасляный — из рыбьего клея или столярного, льняной олифы, мела, хорошо отсеянного, и воды. Вильям Константинович пользуется таким же грунтом. И бабушка сейчас писалась на таком же грунте и вот таким же набором природных, земляных красок.
Вильям Константинович по-прежнему тронет тонкой кисточкой то лицо бабушки — губы, глаза, — то другой, «толстой», — наложит мазок на платье или на шарф неяркого красного тона. То вдруг тут же, опять уголком тряпки, уберет только что положенный мазок, сотрет. Иногда даже не мазок, а точку, почти неприметную.
Мне говорит:
— При копировании нужна последовательность лессировок. — И опять повторял: — Цвет по цвету.
Я киваю. Наблюдаю.
Хлопнула калитка: идут посетители. Куинджи вновь возвращает бабушку в раму. Вновь перерыв. Отдых в работе.
— Вы знаете картину Лермонтова «Гусары при штурме Варшавы, 1831 год»?
Начинаю листать альбом. Он лежит рядом со мной.
— Не ищите. В альбоме этого полотна нет. Висела картина в Пятигорске. Есть она и в Пушкинском Доме. В Пушкинском Доме картина подписана поэтом «М. Лермонтов. 1837», в Пятигорске — не подписана. У кого же подлинник? В Пятигорске утверждают, что у них. Пушкинский Дом настаивает, что у них. Привезли пятигорское полотно в Ленинград. Было это в 1976 году. Я тоже был в Ленинграде. Отнесли обе картины в Эрмитаж. Исследовали под рентгеном. Ничего точно ответить не смогли. Дело в том, что Лермонтов начал писать этот сюжет, потом прекратил. Полотно потрескалось. Лермонтов мог начать писать картину на новом полотне. Мог продолжить и старое полотно. Привел его в порядок и продолжил. Но все-таки откуда взялась вторая картина? Потому что обе они оказались законченными. Спор не затихал, пока полотна не показали старейшей сотруднице Эрмитажа Панфиловой. Было ей тогда что-то восемьдесят один — восемьдесят два года. Она за свою жизнь детально изучила манеры многих великих мастеров. Знала и «руку» Лермонтова. Пожалуй, как никто другой. Поставила перед собой полотна, взяла сильное увеличительное стекло. Смотрела недолго. Показала на полотно, которое было из Пушкинского Дома. Сказала: «Лермонтов». — «А это?» — «Не Лермонтов».
Экспертиза закончилась, и Панфилова отошла от полотен. Закурила. Не могла без папирос, даже несмотря на свой преклонный возраст.
— Как же так сразу сумела определить? — не выдержал я.
— И я спросил у нее: как же так сразу? На глаз? Она мне ответила: «Неужели вы не видите, как выписаны лошади? Это же лермонтовские лошади — напряжение, порыв. Шеи какие, ноги, распущенные хвосты… Это Лермонтов. А там — ремесленник». Я до сих пор помню ее слова. И думаю, ну как же я столько копировал Лермонтова, а вот не смог бы так решительно произнести приговор. Он. Не он. Подлинник. Копия…
— Может быть, потому, что вы не курите? — попробовал пошутить я.
— Может быть, — улыбнулся Куинджи. — Но знаете ли, пятигорцы все равно считают, что и у них тоже подлинник.
— Не сдаются.
— Нет!
Вильям Константинович вздохнул. Утомительная все-таки у него работа — требует максимального внимания. Я заметил, что с каждым днем темп работы замедляется. Идет в работу почти одна «тонкая» кисточка. И ставит ею Куинджи точки… точки… точки… И всматривается, всматривается в оригинал. Почти не снимает очков. Не откидывается на спинку стула. Точки… точки… точечки даже. Потом все их стер тряпкой. И опять точки… точки… точечки… Вот они, предельные лессировки.
— Ямочка справа в уголке рта у Елизаветы Алексеевны, — обращает мое внимание Куинджи. Какая теплота, женственность.
Он прав — именно теплота, женственность. Даже странным кажется назвать Елизавету Алексеевну бабушкой.
— Что бы Панфилова сказала, глядя на ваши копии?
Куинджи с сомнением покачал головой.
— Вы не ремесленник, дорогой Вильям Константинович, — сказал я серьезно. — Вы мастер. Вы столько лет служите Лермонтову. И глядеть на вашу работу — удовольствие. И на вашу бабушку глядеть удовольствие по схожести, по точности до точечности, — попробовал определить я. — Вернется в Тарханы бабушка. И здесь тоже останется бабушка. А почему Лермонтов сам ее не написал? — вдруг вслух подумалось мне. — Сам? Не написал? И ямочку в уголке рта…