Шрифт:
– Нет... шалишь, браток! Молода, в Саксонии не была. Бородачи, ухнем!
Ухнули. Снова под ногами затрещали вниз убегающие ступени... Уже и площадка близко... Жми!..
– Го-го... Гляди, никак кувырком пошли.
– Ворота!
Ворота, - с площадки вход на последние, самые верхние места, распахнулись действительно: очередное представление кончилось, впуск на следующее...
– Ги-и-и!
Вдавились, рассыпались по гулкому, пустому загону, по наклонному, накатом, полу, бегом наперегонки, к барьеру - отгородке от нижних мест, двадцатикопеечных. Стать не успели толком, как сзади набежали уже, дыша, перебоями еще не отошедшего от борьбы, от давки, дыхания, люди в тулупах и чуйках. Навалились, прижали грудями к деревянной перегородке, не сдвинуться.
За барьером, опять вниз наклоном, вдоль скамеек такая же шла давка. "Вторые места" - ненумерованные тоже, только сидячие: зазеваешься - на хорошее место не сядешь. Солдаты весело улюлюкали, глядя, как мечется, прыгает, переваливается через скамейки мещанский, по виду судя, люд, пробираясь к передним сиденьям.
Уже визгом визжали скрипки, в мерзлых руках скрипачей, бухал турецкий большой барабан, скрежетали тарелки, медным простуженным голосом подпевала труба. Стучали ногами, музыке в такт, музыканты, иззябшие до кости, хотя сидели они в шубейках, в пальто, в телогреях, иные повязаны даже теплым платком по ушам. Стучали и зрители, - жестоко, без всякого такта, - потому что в балагане и вправду люто-студено: студеней, чем даже на улице. Во "вторых местах", по проходу, бегом пробежал шустрый мальчик к барьеру "третьего места", вынул из-за пазухи пачку бумажек.
– Вот афиша, кому афиша... В первых местах, полтинничным, не даем, во вторых - за пятак, в третьих - и вовсе даром.
– Даром?
– ополченец, седобородый, выпростал с трудом соседями зажатую руку.
– А ну, давай. Только ж темно, ни лысого беса не разберешь.
– Дома прочтешь... ежели тебе с очками... А тут и читать незачем: представленье глазами увидишь. Бери - давай дальше.
Ополченец принял пачку - и тотчас, из рук в руки, забелели по всему ряду и назад, выше по толпе листки.
– Стой! Это чего ж тут напечатано? "Про-ле-та-рии всех стран..."
Но мальчишка уже юркнул вниз, меж рядов мелькнула в дверях выходных мятая рваная шапчонка.
Иван двинул плечом, принял от ополченца листок. В балагане темно огня здесь из пожарной осторожности не полагается, свету только и есть, что из стенных щелей, - однако, напрягши глаз, прочитал Иван четкий, по верхнему краю напечатанный заголовок:
"Российская Социал-Демократическая Рабочая Партия".
"Товарищи!
Петля, которую правящие классы набросили на шею народов Европы, делается все туже. Погибли миллионы человеческих жизней, искалечены и вырваны лучшие молодые силы народа..."
– О войне, - прошептал Адамус.
– Посмотри сразу в конец - может, там какое решение прописано.
Иван обернул листок. В последних строках черным, толстым, даже в потеми видно, шрифтом напечатано:
"Долой царскую монархию! Война войне! Да здравствует Временное Революционное Правительство! Да здравствует Демократическая Республика! Да здравствует Международный Социализм!
Петербургский Комитет РСДРП (большевиков)".
– Вот тебе и решение, - ухмыльнулся Иван и спрятал листок за пазуху. Музыка заиграла громче, дернулся и пошел под бархат разрисованный малиновый занавес.
Глава 14
За веру, царя и отечество
"Севастополь" начался с барабанного боя: барабанный бой, как всякому верноподданному известно, присущ патриотическому представлению. Не налгала ни на малую долю малеванная афиша: вышел на сцену, на пятый бастион, адмирал Корнилов, в треуголке и белых штанах, с подзорною трубкой, закрутилась, дымя, черная бомба, турецкий барабан ударил пушечным ударом, высыпали на сцену французы - в красных штанах, голубых козырчатых - из картона - кепи, деревянные ружья наперевес. Потопали, изображая неудавшийся штурм, убежали.
Картина сменилась, понесли мимо туров и земляных мешков носилки с ранеными, кто-то крикнул, что взят Малахов курган, и по дощатому, прогибающемуся помосту побежали в контратаку ополченцы в картузах с медными крестами: "За веру, царя и отечество". Такие же точно, бородатые, что стояли, навалясь на барьер "третьего места", со "сто восемьдесят первыми" рядом. Ополченец, об локоть с Иваном, крякнул и сказал печально и злобно:
– Вот и нас... так-то... Тогда били и сейчас бьют... И за веру, и за царя, и за отечество - к троякой распротакой матери.
Кругом, в напиравшей сзади толпе, и внизу, на скамьях, под самыми бородами ополченцев, сочувственным гулом отозвались голоса. Гул стал сильнее, когда к самой рампе, в желтый свет тусклых керосиновых ламп, подтащили носилки с умирающим - усатым, в уставных баках солдатом - и хорошенькая сестрица с посинелым от мороза лицом стала на колени рядом с носилками. А когда солдат, приподнявшись на локоть, заговорил надрывным голосом о том, что он смерть принимает как высшее счастье, потому что каждый православный солдат, честный сын матушки-родины, счастлив жизнь положить за надежу - царя-батюшку, - где-то со "вторых мест" звонкий и крепкий крикнул голос: