Шрифт:
– У нас бег - для разбега, а не для того, чтобы в кусты прятаться. Разве мыслимо в такую пору без дела. Смотри-ка, события какие пошли! Люди, прямо скажу, друг друга ищут: чуют, ежели своей руки к жизни не приложить, пропадем пропадом - разруха, голод... Все к одному идут - только собрать, чтобы вместе, - и нет над нами одоления... Тут в запрятке не усидишь. Еще когда на заводе был, с большей осторожностью приходилось, а теперь, как я стал, как говорится, нелегальный... сейчас мне полная свобода жить.
– На заводе, стало быть, был? На Айвазе?
Сосипатр кивнул:
– Слесарем.
– Слесарем?
– переспросил солдат и покачал головой.
– Скажи на милость. А говоришь... хоть в лист писать... Великое это дело. Как нынче: вошел - один, а вышел - сколько стало.
– Много, думаешь?
– Сосипатр остановился и засмеялся тихим, счастливым смехом.
– Ну, ежели так, порадовал ты меня. Доходит, стало быть?
– Доходит, бесспорное дело. Да ты ж сам видел. Тебя как звать-то, к слову? А то разговор неловкий.
– Меня? Иваном.
Солдат вскинул голову.
– Да ну? Это что ж, выходит, мы с тобой тезки. Меня тоже Иваном звать.
– По революции - тезки, выходит, - засмеялся Сосипатр.
– Иваном меня - по-партийному, по-нелегальному кличут. А по крещению я - Сосипатр.
– Чего?!
– удивился солдат.
– Да разве есть имя такое? Ну, удружил родитель.
– Отец ни при чем, он Семеном хотел крестить, по деду. Да с попом, видишь ли, в цене за крестины не сошлись: поп у нас в приходе - жаднюга, ну, как пастырю полагается, а у отца какие доходы: айвазовец тоже был. Поп, отцу назло, заместо Семена, когда в воду меня окунал, и хватил: "Крещается раб божий Сосипатр во имя отца и сына..." Отец его за руку: "Стой, очумел? В какого беса крестишь?" Да уж ничего не поделаешь - успел поп "святого духа, аминь" договорить. Стало быть, крышка. Так и записали Сосипатром.
Иван сокрушенно покачал головой.
– От-то пакостник, скажи на милость. Вредный они вообще народ - попы. У нас в полку, к примеру. На исповеди, на духу, обязательно пытает, не погрешил ли против начальства - "еже словом, еже делом, еже помышлением". Солгать солдат боится - кто на исповеди солжет, известно, после смерти в ад, на вечные муки. Притом, по закону божию, поп тайну исповеди обязан хранить: только к божьему сведению. А наш поп выспросит таким способом, и - по начальству. Мы сначала понять не могли, чего это у нас - то одного, то другого берут: кого в дисциплинарный, а кого и вовсе в арестантские роты. Потом обнаружили.
Сосипатр-Иван с особым вниманием глянул на солдата:
– Брали у вас, стало быть, солдат? За политику?
– Обязательно, - кивнул Иван-солдат.
– Полк у нас вообще рисковой: осенью даже на демонстрацию выходили, ты разве не слышал?
Опять засмеялся Сосипатр.
– Чего мне слышать: я на себе видел. Хороший у вас, стало быть, полк?
– Чтоб очень хороший, так этого я не скажу, - раздумчиво ответил Иван.
– Конечно, на начальство он лют, но я так полагаю: какую воинскую часть ни возьми - всюду сейчас солдат против начальства. Не может он против начальства не быть. Очень уж солдатская жизнь тяжела, товарищ Иван. Хуже всякого собачьего положения. Народу в казарме набито - не продохнуть. Койки в три яруса, по-вагонному, до самой крыши люди лежат, как кладь. В ночь дух такой, что хоть топор вешай. Грязь, клопы, вши. Что ни делай, в чистоте себя не удержишь. Опять же пища: только звание одно, что обед. Раньше хоть хлеба давали в полную порцию, а нынче за корочку сухую солдаты дерутся. А строгости!
Во взводе у нас не так давно рядового Игнатьева не за провинность какую, а за то, что заболел, на ученье не вышел, - под ружье поставили, он два часа постоял - да и помер. Конечно, терпим, - потому, куда солдату податься. Однако, я говорю, ропщет солдат.
– Так что, ежели по ротам у вас поискать, ребята найдутся... подходящие?
– Подходящие?
– Иван-солдат сдвинул папаху, почесал затылок.
– Как сказать... Ребята, конечно, есть, а вообще... Темный у нас, признать надо, народ: плохо еще разбирается, что к чему. Взбурлит, и опять в лямку... Смотри-ка, никак задавили кого, что ли: люди стоят.
У лавки, на углу, действительно, негустая сбилась толпа. Подошли.
Перед дверями, загораживая туловом вход, стоял человек, худощавый, с козлиной бородкой, в белом лавочном фартуке. За его спиной парень в тулупчике ввертывал неумело в железные петли дужку тяжелого висячего замка.
– Нет и нет!
– вразумительно и степенно говорил лавочник, разводя жилистыми руками.
– Сказано вам: кончился хлеб. И будет ли завтра, окончательно не могу сказать. Что я сделаю, ежели оптовики отпуск сократили. Мне, по моему обороту, на полторы тысячи душ нужно, на худой конец, а хлеба мне отпущено нынче пять пудов. Я ж, прости господи, прегрешение (он перекрестился), не Христос Иисус, тремя хлебами десять тысяч насытить...
– Да, тот бы расторговался, по нынешним временам...
– отозвался голос из толпы.
– Однако небось и у тебя поискать по кладовым да подвалам нашлось бы. Прячешь муку, несытая душа! Ждешь, пока еще круче цены взлезут... Народ - околевай, только б тебе барыш был.
– Действительно!
– с укоризною покачал головою лавочник.
– С таким барышом - находишься нагишом. Мне такая торговля не то что в убыток, а в разор.
– Разорился один такой!
– выкрикнул тот же голос.
– Пристукнуть бы тебя, ирода... Дети, пойми, голодом сидят... Вконец извелись дети, слышишь!