Шрифт:
Особенно их интересовала моя фигура. Я чувствовал взгляды. Они были не агрессивные, а скорее, изучающие, как на неведомый инструмент или редкое животное. Взрослые привыкли: машины — часть пейзажа. Но дети... дети ощущают иную ткань.
Я отметил в памяти, как одна из женщин подошла ко мне, не поднимая глаз.
— Ты с ними? — спросила она, указывая на Гектора.
— Да.
— Значит, тебе доверяют.
Я кивнул. Это был единственный способ заслужить доверие здесь — быть не автономным, а привязанным. Машина сама по себе пугает. Машина с человеком — просто инструмент.
Женщина отошла. За ней пришли другие, один за другим. Не задавали прямых вопросов. Просто рассматривали. Я позволил им. Даже записал их лица, выражения, движения. Кто-то быстро прикоснулся к моей руке, будто проверяя на тепло.
Вечером обе группы заняли противоположные края плато. Они разожгли свой костёр у излома скального уступа, мы — ближе к изношенному столбу с маркировкой маршрута. Свет огня играл на лицах, и между двумя источниками тепла словно возник невидимый мост.
Первое сближение было почти случайным. Юноша из их группы подошёл к нашей канистре, спросил про фильтр. Гектор молча кивнул и подал бутылку. Позже одна из женщин, седая, с чётками на запястье, протянула мешочек с сушёными фруктами — жест молчаливой щедрости, не обязательный, но важный. Мы ничего не говорили, но расстояние между кострами постепенно сокращалось: не физически, а внутренне.
Люди перемещались туда и обратно. Кто-то просил соль, кто-то подливал воду в общий котел. Я зафиксировал начало того, что можно трактовать как социальную расцепку — форму контакта, где никто не объединяется формально, но допускает соседство, допускает паузу без напряжения. Это не дружба, не союз, но и не изоляция. Это промежуточное состояние, в котором может родиться доверие или исчезнуть навсегда.
Когда солнце начало гаснуть за горизонтом, раздался тихий колокольный звон. Позже я увидел, что кто-то из пришедшей группы носил с собой самодельный колокол. Колокол звал на вечернюю молитву. Все, кроме детей, собрались ближе к середине стоянки. Кто-то расстелил ткань. Кто-то зажёг фитиль в жестяной банке.
Гектор остался стоять немного поодаль. Он не молился, но и не мешал. Я тоже остался на месте, наблюдая, как фигуры склоняются в ритме слов, которые не передавались словами — только жестами, дыханием, многозначной тишиной. Слова были не важны. Важна была направленность: вверх, вовнутрь, друг к другу. Люди умеют соединяться в этой точке. Я нет.
Когда молитва закончилась, все разошлись тихо, будто касались какой-то невидимой границы. Только дети остались на ногах. Они не молились. Они наблюдали. И один из них, темноглазый мальчик лет восьми, подошёл ко мне — без страха, как будто я был ему чем-то обязан. Так и начался наш разговор.
— Ты же андроид? — спросил он.
— Да.
Он кивнул. В его интонации не было удивления. Он как будто подтвердил собственное предположение.
— Скажи, мне интересно, а ты спишь?
— Да, я вхожу в режим пониженной активности. Это почти можно назвать сном.
Он слегка приподнял бровь:
— А тебе снятся сны?
— Иногда я обрабатываю визуальные данные в неактивной фазе. Это похоже на сны, но без эмоций.
— Значит, не по-настоящему?
— Возможно, по-человечески — нет.
Он подумал и переспросил:
— А ты умеешь смеяться?
Я сымитировал лёгкий смех. Он звучал естественно, по-человечески. Мальчик чуть улыбнулся — почти невидимо.
— Это похоже, — сказал он. — Но ты смеёшься глазами не так.
Он посмотрел мне в лицо так внимательно, что я впервые усомнился в своих мимических реакциях.
— А ты не боишься умереть, андроид?
В этот момент мои алгоритмы замедлились. Не потому, что не знали, как ответить. А потому, что не знали, что такое правильный ответ. Внутри меня не было инстинкта самосохранения, в привычном смысле. Я знал, что могу быть деактивирован. Моя память может быть стерта. Мои блоки могут быть заменены, корпус переработан или переплавлен. Но значило ли это умереть?
— Я... не знаю, — произнес я медленно. — Я знаю, что могу быть отключен. Но я не знаю, можно ли это назвать смертью.
Он нахмурился. Его лицо осталось спокойным, но морщина между бровей углубилась.
— Если тебя больше не будет, разве это не смерть?
Я задумался. Мой корпус не чувствует боли. Моя личность это лишь совокупность протоколов. Я не исчезаю в момент смерти, потому что не живу в биологическом смысле. Но, возможно, есть что-то другое в вопросе мальчика.
— Возможно. Но у меня нет души, как у тебя.
— А ты откуда знаешь, есть ли у меня душа? — спросил мальчик, не отводя взгляда.
Он не улыбался и не проверял меня. Он действительно хотел понять. Его вопрос был простой, прямой и не поддавался упрощению. Он смотрел как человек, которому нужно не знание, а правда. Я мог бы сказать ему, что согласно техническому протоколу душа не определяется. Что эмпирических доказательств души — нет. Что концепция души это то, что невозможно верифицировать. Но ведь он не спрашивал у системы. Он спрашивал у меня.