Шрифт:
ХIинд смеялась, смеялся и братишка.
Каждое слово Заура пересказывалось его учительницей в учительской – и вся школа знала их, повторяла, а класс, где училась ХIинд – и подавно.
– Эй, ты, Кында, а это правда, что твой ойтец в федеральном розыске России был? – дёргали ей на переменах одноклассницы. – Твой брат опять та-акое рассказывал..
Мама внушала им – тишина, скрытность, молчание, цитируя каждый раз Гиппиус:
– Стыдись молчанья своего.
Иди, и проходи спокойно.
Ни слёз, ни вздоха, ничего
Земля и люди не достойны.
И ничего из этого не выходило – маленький Заур был болтуном от природы. Его язык постоянно крутился туда-сюда и самые страшные тайны выбалтывались непроизвольно. Мать из-за этого постоянно боялась правоохранительных органов, допросов, тюрьмы – боялась, в первую очередь за детей, но ничего такого не происходило – ими никто не интересовался – то ли учительницы не доносили ничего, то ли полиции было лень что-то предпринимать.
Потом уже, не так давно, ХIинд сообразила в чём дело – их просто боялись. В Европе осело достаточно выходцев из бывшего СССР и полиция, напуганная биографией большиства, старалась не вмешиваться в их жизнь, до тех пор, пока они не начинали слишком активно возраждать на новом месте старые порядки.
Семья Некиевых вела себя тихо и никому не была нужна.
ХIинд поделилась предположениями с мамой – это было в прошлом году – и да, это правда, сказала она – но страхи давно улеглись..
– Папа всегда с нами, - продолжала тогда ХIинд и Заур останавливался прямо перед ней, глядя ей в лицо ярко-голубыми глазами. Потом глаза его потемнели, стали серо-зелёными, но тогда, в шесть-восемь лет, это был голубоглазый мальчик.
– А где он? Я не вижу. – Спрашивал он каждый раз одно и то же.
– Там, - отвечала ХIинд поднимая вверх указательный палец.
– Они находят свой покой ютясь в зобу у райской птицы.. – бормотал Заур заворожённо и дорога по пяти заснеженным улицам домой казалась короче.
– Мама, наш папа шахIид или? – допытывался он у матери.
Мать грусто кивала головой.
– Мама, почему ты грустишь, это же очень, очень хорошо! Это значит, папа в раю, и когда мы умрём, он заберёт нас к себе! – лезли к ней на колени Заур и ХIинд, пытаясь утешить.
– Лучше бы он был живым.. ХIинд, ты большая девочка.. Как себя ведёшь. И уйми брата. – Мать резко поднималась, отчего дети чуть не падали с ног и уходила в другую комнату съёмной квартиры в доме старой постройки. Из комнаты скоро раздавались приглушённые рыдания, а ХIинд с братом молчали, переглядываясь многозначительно и уныло.
Так прошли первые два года их заграничного житья. Потом раны не то, чтобы зажили, но постоянные мысли о них приелись и жизнь вошла в обыденную колею тихого проживания оставшихся с девяностых небольшой суммы денег, которую в последнее время делили очень просто:
10 тысяч евро на год – и ни больше, ни меньше.
Хватало на скромное житьё – и даже на съём дачи на северном, но всё равно в августе тёплом море. Правда, когда ХIинд поступила в институт, расходы их довольно увеличились. Ну, что делать, всё равно приходится..
Мысли оборвались – институт, несданная сессия – это уже совсем-совсем не детство, а тётя спрашивала как раз-таки про…
Впрочем, спросить и ждать ответа – вещи абсолютно разные.
Тётя не заметив ступорного молчания племянницы и забыв про готовящуюся лекцию на тему прощения, опыта детства, углубилась в воспоминания:
– И когда я была маленькая - матка Боска! Я же помню, я помню. По улицам ходили такие страшные люди. Это сейчас все красивые, ну, не красивые, так холёные – салоны красоты, операции, татуаж, ботокс. А тогда? Послевоенное время. Постблокадный город. Какие все были худые. Какие все были костлявые! В чём держалась душа – это и подумать страшно, до чего может дойти человек – и ведь всё равно жить – жить, пробиваясь сквозь все ненастья, как робкий зелёный росточек подорожника сквозь асфальт. Какое чудо! Я помню – да, ХIунайда, я ясно помню, как уже в конце 45-го года в Ленинград стали возвращаться эвакуированные. – Из самых разных губерний, из самых различных волостей. Да! И представь себе, представь себе.. Ты меня слышишь? Посмотри на меня! И вот тогда, приехали эти эвакуированные – все такие сытые, все лощёные – толстые от того, что ели много хлеба. Румяные. Весёлые. Самые страшные их девушки без труда выходили замуж, только потому что у них был не зелёный цвет лица. Мы смотрели на них, как на пришельцев из сказки. Но они! Им было мало. Они не понимали своего счастья. Человеку всегда мало. Я слышала недавно одну азербайджанскую песню, из этих, новомодных – я слышала у тебя в телефоне. Ты ведь ничего не имеешь против того, что я беру твой телефон? Это ведь так естественно. В этой песне поётся – очень в неприятной манере быр-дыр насчёт того, что человек – это колодец с желаниями, которые невозможно наполнить. Верно, да! Вот мне было пять лет.. Пять лет, это какой год? Дай-ка, я вспомню. Правильно, 48-ой. И вот значит я стою на углу какой-то там улицы, название её, название.. АллахI с ней! Я стою, жду Матлабчика. А рядышком девица говорит с другой девицей – и жалуется, жалуется. Говорит, вот – я в эвакуации от голода аж распухла. Вот, ничего вкусного за всю эвакуацию не съела. А я смотрю на неё и вижу – не от голода она распухла, а от хлеба! Когда есть хлеб – это не голод. Да! Это не голод.
ХIинд зябко поёжилась, очнувшись, как от сна. Она знала этот «не голод» - он остался жить в где-то глубоко в душе постоянным желанием есть как можно больше, навсегда сохранив животный ужас, мешающий вспомнить более подробно доресторанное, дороссийское детство, оставляя на поверхности лишь единственную чёткую картинку с красной горой, глядя на которую, мама читала стихи Лермонтова.
– Не голод? – крикнула она истерически, чувствуя, как судорожный спазм сжимает горло. – Ах, не голод! В таком случае желаю вам посидеть на хлебе и воде! Да, посидите-посидите! – лицо Лии Сулимовны вытянулось в продолговатый элепсис. – Хватит вам уж объедать Германа! Вы объели его настолько, что человек помешался на бриллиантах, которых нет.